Он крепкий и здоровый человек. Он легко управляет собой. Для него все ясно. Его отношения к Варваре Михайловне… Но зачем об этом думать? Не лучше ли вернуться к тому, о чем Родион прочитал? Его мысль повторяет только что пройденный путь.
Минута за минутой, минута, еще минута.
Вдруг Родион вздрагивает. О чем он читал в этой толстой книге? Слова рассыпаются в памяти, как гнилушка в труху, и летят прочь, подобно пыли. Какую книгу он читал? На углу стола лежат столбиком три переплетенных тома, и в каждый из них воткнута бумажная закладка. Но Родион не в силах припомнить, что за страницы перелистывал он с таким усердием полчаса назад.
Он торопливо встает, зажигает свет и бросается к столу. Раскрыв верхнюю книгу, он прочитывает несколько строк наугад. Нет, он читал что-то другое. Он берет вторую книгу, третью. Отовсюду глядят на него совершенно одинаковые строчки, он как будто узнает в них прочитанное, но слова по-прежнему расплываются в труху.
— Ясно, — говорит он.
Ясно, что он устал и ему нужен сон.
Он снова лежит, крепко закрыв веки, снова идут беззвучные минуты, и внезапно, с неуклюжей поспешностью, он опять вскакивает с кровати.
Накинув на спину одеяло, он беспокойно роется в углу, позади стола, в куче выброшенных бумаг. Как мог Родион позабыть о поручении товарища Шеринга? Еще сегодня в обед Шеринг дал Родиону бумагу, сказав:
— Посмотри, это по твоей части. Мне кажется, надо покончить.
Родион был в тот же момент совершенно убежден, что «надо покончить», но не имел никакого представления о деле и бумагу… Куда он мог девать эту бумагу?
Он угрюмо роется в протоколах, цыркулярах, составляет разорванные в клочки письма, зеленое поле стола заново покрывается сугробами, портфель тощает, но бумаги Шеринга нет.
Через час Родион лежа старательно перебирает в уме каждую бумажонку, побывавшую в его руках за день, и все они чудятся ему точь-в-точь такими, какую в обед ему вручил Шеринг.
— Надо покончить, — твердит он, как в бреду, тяжело засыпая. — Покончить…
Поутру его разбудил какой-то стук.
Одеваясь, он прислушивался к тому, что делалось в соседней комнате. Ленка уже топала и бормотала сама с собой. Варвара Михайловна надела башмаки, а не туфли, как всегда по утрам. Шаги ее были чуть- чуть торопливей обычного.
Родион пошел умываться. В передней он встретился с женой: Варвара Михайловна выносила из своей комнаты небольшой чемодан.
— Хорошо, что ты встал, я хотела повидать тебя.
Она поправила шляпу, застегнула большую, в пятак, пуговицу на воротнике пальто.
— Я ухожу от тебя, Родион, — сказала она так, как раньше говорила «с добрым утром». — Ленка пока останется здесь. Комната, где я поселюсь, совсем не годна для нее. Мне обещали хорошую няню, я пришлю сегодня…
Она протянула Родиону руку.
— Прощай… Ну…
Она улыбнулась.
— Ты — умный человек, Родион. Зачем эта комедия? Простимся.
— К музыканту? — невнятно спросил он.
— Нет. Я ему пока не нужна. Просто решила отдохнуть.
Она нахмурилась.
— Ты хочешь заставить меня оправдываться? Я нахожу это недостойным себя… Сегодня за Ленкой может присмотреть хозяйка. Я договорилась. Ну? Прощай.
Родион молчал.
Она опять улыбнулась. Невозмутимо-хорошо было ее лицо, и спокоен, глубок низкий голос.
— Как хочешь.
Она легко подняла чемодан, левой рукой открыла замок, толкнула коленкой дверь и вышла, не обернувшись.
Глава четвертая
Васильевский остров после гражданской войны стал очень тих, особенно в глубине, за Тринадцатой линией и дальше. С домами, наполовину обветшалыми, с мостовыми в ползучей ярко-зеленой травке, которую зовут муравой, все еще величественные, но опростившиеся проспекты сделались наивны.
Если бы вздумалось снять крыши с построек, многое в домах предстало бы неприкосновенным: так могло быть, так было и полвека назад — кабинеты, шкафы, темные просторные переходы и коридоры с ветошью и давно ненужным скарбом. Люди, населявшие остров, — неизменные и все же как будто изменившиеся, — стали так же трогательны, величественны и наивны, как проспекты.
И может быть, самым внушительным выражением странной перемены, происшедшей с островом в революцию, был ученый-биолог и публицист — Арсений Арсеньевич Бах.
Его журнальные статьи стали не по времени, он знал это и прекратил писать их. Воззрения его оставались прежними, он не поколебался ни в чем, но с покровительственной улыбкой и достоинством признал, что они могли устареть. К тому же у Арсения Арсеньевича была в запасе биология, он мог читать лекции школьникам, милиционерам, металлистам, кому хотел, — и он готов был допустить, что еще не все в мире пропало, если поощряется знакомство с дарвинизмом.
Он был одинок и занимал во втором этаже три комнаты. Из года в год, каждый день он приходил домой с двумя-тремя книгами, которые откапывались в подвалах Литейного проспекта. Книг набралось так много, что давным-давно в квартире не хватало шкафов и полок, и книги, как сталагмиты, поднимались к потолку, выглядывали горбатыми штабелями из-за дверей — запыленные, серые, обросшие паутиной.
За революцию Арсений Арсеньевич накопил в сарае лесу для полок и — после долголетних сборов — приступил к делу. Сосед-старикашка, слывший, за уменье держать пилу, плотником, нарезал доски, шаркнул по ним рубанком и помог Арсению Арсеньевичу втащить их наверх. Это были короткие продольные доски, предназначенные для книг, а поперечные — высокие стояки — оказались чересчур длинны, чтобы протащить их по узкой, крутой лестнице на второй этаж. Решено было поднять стояки через окно, с улицы.
И вот с десяток прохожих однажды утром были остановлены неожиданным зрелищем. На тоненькой веревочке, спущенной из открытого окна, раскачивалась, привязанная за верхний конец, увесистая доска, высотой чуть ли не в целый этаж. Сморщенный, всклокоченный человек, высунувшись из окна, одной рукой упирался изо всей силы в подоконник, а другой тянул вверх веревочку. Изредка он пугливо осматривался по сторонам и предупреждал василеостровцев:
— Перейдите на мостовую! Остерегитесь!
Доска поднималась очень туго. По-видимому, тот, кто составлял главную силу в этой работе и кого не было видно из окна, мало чем превосходил худосочного сморщенного человека, который помогал тянуть доску.
— Остерегитесь! Остерегитесь! — кричал человек.
Веревочка растягивалась в струнку, доска медленно вертелась на ней, подползая к окну коротенькими скачками, и вдруг уперлась углом в выступ карниза и стала.
Сморщенный человек озабоченно подергал веревочку. Доска не шелохнулась. Он засуетился еще больше и что-то крикнул себе за спину, в комнату. Веревочка подалась, доска сползла пониже, потом снова скакнула вверх, и опять карниз не пустил ее дальше.
Тогда коренастый матрос, стоявший в кучке ротозеев на другой стороне улицы, перебежал дорогу и подхватил доску с нижнего конца. Он повернул ее» уложил плашмя на фасад и поднял над головой. Верхний конец доски вошел в окно, подхваченный невидимыми до сих пор руками, а нижний — грузно