соуса.
У Пастухова раздувались ноздри. Изменившимся голосом, чуть-чуть в нос, он буркнул скороговоркой:
— Послушай, Мефодий: ты фламандец.
Он занёс руку над бутылью, но приостановился и заново окинул глазом стол.
— Масло?.. Есть. Соль?.. Есть. Горчица?.. Ага. Хлеб?.. Хлеб! — прикрикнул он. — Мефодий, где хлеб?
Мефодий поднёс хлебницу с московскими калачами, приговаривая врастяжечку:
— И похвалил я веселье, ибо нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться… Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой и пей в радости сердца вино твоё. Так сказал Соломон.
Цветухин на иерейский лад повысил ноту:
— Наслаждайся жизнью с женщиной, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что сие есть доля твоя в жизни и трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем. Так сказал Соломон.
— Попы несчастные, — с гримасой боли вздохнул Пастухов и, быстро вырвав бутыль из снега, обернул её салфеткой и налил водки.
Они дружно выпили, провозгласив спич в одно слово: «Поехали!» — опять серьёзно оглядели снедь, точно не решаясь разрушить на столе чудесный натюрморт, и принялись за редиску. Пастухов ел заразительно вкусно — грубо и просто, без жеманства, как едят крестьяне или баре: с хрустом перекусывал редиску, намазывал на неё масло, обмакивал в соль на тарелке, разрывал пальцами дужку калача и провожал куски в рот решительным, но неторопливым движением. Щеки его были бледны, он отдавался еде, он вкушал её всею плотью.
— Ты похож на певца, Александр, — засмеялся Цветухин, любуясь им.
— А как же? — сказал Пастухов и широко обвёл рукою стол. — Награда жизни. Я люблю людей, которые угощают, как прирождённые хлебодары.
Он взглянул одобрительно на Мефодия, помолчал и добавил:
— Умница… Здоровье Мефодия!
Они чокнулись, произнесли свой краткий спич: «Поехали!» — и в это время услышали звяканье дверной щеколды. Мефодий вышел в сени и, тотчас возвратившись, сообщил, что какой-то галах говорит, будто ему велели прийти.
— Крючник, такой кудрявый, да? — спросил Цветухин. — Зови его сюда.
— На кой черт он тебе нужен? — сморщился Пастухов.
— Зови, зови.
Парабукин вошёл согнувшись, будто опасаясь стукнуться головой о притолоку. Улыбка, с которой он обращался к своим новым знакомым, была просительной, но в то же время насмешливой. Глаза его сразу остановились на самом главном — на бутылях с водкой, и он уже не мог оторваться от них, точно от какой- то оси мироздания, перед ним фантастично возникшей. Было понятно, что не требуется никаких слов, и все последующее произошло в общем молчании: Мефодий принёс чайный стакан, Цветухин налил его до краёв, Пастухов положил хороший кус ветчины на калач, Тихон Парабукин быстро обтёр рот кулаком и принял стакан из рук Цветухина молитвенно-тихо. Он перестал улыбаться, в тот момент, когда наливалась водка, лицо его выражало страх и предельную сосредоточенность, как у человека, выслушивающего себе приговор после тяжёлого долгого суда. Пил он медленно, глоток за глотком, прижмурившись, застыв, и только колечки светлых его кудрей чуть-чуть трепетали на запрокинутой голове.
— Здорово, — одобрил Пастухов, протягивая ему закуску.
Но Парабукин не стал есть. Он содрогнулся, потряс головой, крепко вытер ладонью лицо и с отчаянием проговорил:
— Господи, господи!
— Раскаиваетесь? — спросил Пастухов.
— Нет. Благодарю господа и бога моего за дарование света.
— Давно пьёте? — спросил Пастухов.
— Вообще или за последний цикл?
— Вообще, — сказал Пастухов, засмеявшись.
— Вообще лет десять. Совпало как раз с семейной жизнью. Но не от неё. Не семья довела меня, а, правильнее сказать, я её.
— Пробовали бороться?
— С запоем? Нет. Тут больше Ольга Ивановна выступает с борьбой. Видели, как она у меня денежку конфисковала? А я не борюсь. Зачем?
— Пьёте сознательно, да?
— А вот вы как пьёте — бессознательно?
— До потери сознания, — сказал Мефодий.
Парабукин улыбнулся уже совсем безбоязненно. Лицо его расцветилось, Самсонова сила ожила в нём, он стоял прямой и выросший. Пастухов не сводил с него клейкого взгляда, без стеснения, в упор изучая его, точно перед ним возвышался каменный атлант.
Цветухин положил на грудь Тихона ладонь:
— Красота, Александр, а?
— Верно, — согласился Парабукин. — Ольга Ивановна, когда простит меня, положит так вот голову (он похлопал по руке Цветухина и прижал её к своей груди), скажет: Тиша, мой Тиша, зачем ты себя мучаешь, такой красивый. И заплачет.
Глаза его вспыхнули от слезы, он вздохнул с надрывом.
— Действует водочка? — полюбопытствовал Пастухов.
— Зачем ты себя мучаешь? — продолжал Парабукин мечтательно. — Остановись, Тиша, скажет Ольга Ивановна, вернись к прошлому; как хорошо, — ты будешь контролёром поездов, я тебе воротнички накрахмалю, Аночка в школу пойдёт, я буду за Павликом смотреть. Остановись.
— А вы что? — спросил Цветухин.
— А я говорю: эх, Ольга Ивановна! Идёт смешанный поезд жизни, как его остановишь? И, может, зашёл наш с тобой поезд в тупик, в мешковский ночлежный дом, и нет нам с тобой выхода. Она мне: может, это, говорит, не тупик, а станция? — Да, говорю я, станция. Только приходится мне на этой станции грузчиком кули таскать. — Нет, говорит Ольга Ивановна, те, которые считают нашу ночлежку станцией, те бьются за жизнь, а ты не бьёшься. Бейся, говорит, Тиша, умоляю тебя, бейся.
Парабукин опять всхлипнул и потянулся к пустому стакану.
— Ещё глоточек разрешите.
Пастухов отнял у него стакан.
— Нет, — сказал он, — довольно.
Он отвернулся от Парабукина, на лице его мгновенно появилось выражение брезгливой скуки, он уныло смотрел на ещё не разорённый стол.
— Так вы нам порекомендуете какого-нибудь красочного человека из обитателей вашего дома? — спросил Цветухин весьма мягким тоном.
— Дом этот не мой, дом этот — Мешкова, — сердито ответил Парабукин. — К нему и обращайтесь. Он здесь проживает, вы на его дворе находитесь.
— До свиданья, — сказал Пастухов, резко поворачиваясь на стуле и почти всовывая в руку Тихона закуску, которой тот не касался, — калач с ветчиной. — Мефодий, проводи.
Парабукин ушёл, выпятив грудь и с такой силой шагнув через порог в сени, что задрожала и скрипнула по углам тесовая обшивка дома.
— Нахал! — проговорил Пастухов.
Когда Мефодий сел за стол, трапеза возобновилась в благоговейной тишине. Захрустели на зубах огурцы и редиска, поплыл запах потревоженного зеленого лука, заработали ножи над ветчиной, взбулькнула водочка. «Поехали», — сказали приятели — в первый раз негромко. «Поехали», — произнесли во второй — погромче. «Поехали», — спели хором в третий, после чего Пастухов засмеялся, отвалился на спинку креслица и начал говорить, пощёлкивая редиску, как орехи: