существовала зависимость, подобная семейным узам, в его книжной этажерке, наверно, убавилось бы церковнославянской печати. Но наука была, по его размышлению, блудным сыном, который не собирался возвратиться в отчий дом. Поэтому к почитанию образованных людей у Меркурия Авдеевича прибавлялась осторожность: бог их знает, не состоят ли эти самые медики и натуралисты в родстве с беспоповцами, какими-нибудь «самокрещенцами» или «погребателями»? Подальше от них — и дело будет надёжнее.
И поэтому в дом к Мефодию, к весёлому своему квартиранту, Меркурий Авдеевич входил с интересом, но насторожённо, тем более что не только узнал актёра Цветухина и не только в Пастухове тотчас заподозрил птицу редкостную, может быть такую, каких не видывал, но вдобавок заволновался приглашением выпить, а в этой щекотливой области он управлял собою не совсем уверенно.
— Пожалуйте, — сказал Мефодий, поднося ему пузатую рюмку, так полно налитую, что водка струилась по пальцам.
— Что вы, — ответил он, и голос его сделал реверанс. — Я не употребляю вина. Почти совсем не употребляю.
И тут он встретился глазами с Пастуховым.
7
Перед Меркурием Авдеевичем сидел молодой, но из-за полноты и видимой рыхлости тела казавшийся старше своего возраста человек. В дородности и спокойствии его лица заключалось некоторое превосходство над тем, кого он в эту минуту наблюдал, но его рот и щеки приподнимала любезная гипсовая улыбка, а глаза совершенно не были связаны ни со спокойствием лица, ни с обязательностью улыбки, — любопытные щучьим любопытством, жадно-холодные глаза. Заглянув в них, Мешков испытал состояние, которое мог бы определить словами: ну, пропал! Но ему было приятно и почти лестно, что вот сейчас гипсовая улыбка дрогнет и необыкновенный человек обратится к нему, очевидно, с просвещённым разговором.
И правда, лицо Пастухова ожило, взгляд соединился со всеми другими его чертами, и он потянулся с рюмкой к Мешкову.
— Бросьте вы, пожалуйста, говорить пустяки! — сказал он деликатно и в то же время панибратски. — Ну кто это поверит, что вы не пьёте водки? Скопец, что ли, вы какой-нибудь или барыня из Армии Спасения?
Нет, Мешков как будто и не слыхивал подобного. Речь была ничуть не похожа на то, что он ожидал от образованного человека, и, однако, полна необычайности. «Скопец» особенно поразил его, и он рассмеялся.
— Тогда с праздником, — проговорил он, откинув церемонии.
Он развёл на стороны усы и выпил залпом.
— Светлую заутреню где слушали? — спросил Пастухов, уверенный, что именно с таким вопросом надо прежде всего обратиться к Мешкову.
— Имею привычку стоять пасхальную утреню в церкви старой семинарии, — ответил Меркурий Авдеевич, с удовольствием убеждаясь, что напал, и правда, на большого умника.
— Ну как, бурсаки петь не разучились?
— Нет, поддерживают обычай. Христос воскресе по-гречески провели трубно. Христос анэсти эк некрон.
— Ах, трубно? — улыбнулся Пастухов.
— Это наше слово, бурсацкое: трубными гласы взываем, — сказал Цветухин.
— Я помню, вы ещё семинаристом «Разбойника благоразумного» певали, — почтительно сказал Мешков.
— Вы меня узнали?
— Как же не узнать такой известности? В театры я не хожу, но вы и сюда появляетесь, и в храме вас случалось видеть. Передавали, вы и этой пасхой на клиросе изволили петь?
— Да, пел.
— Что ты говоришь, Егор? — изумился Пастухов. — Стихиры пел?
— Стихиры.
— Это зачем же?
— То-то, Александр, что мы бурсаки. Нас тянет. Юность вспоминается, каникулы семинарские. Пасха — это такое волнение, все разоденутся, галстуки вот этакие накрутят, приготовят к отъезду корзинки, завяжут постели: утреня и обедня — последняя служба. Отпоёшь и — домой, в отпуск, кто куда — в уезд, по сёлам, вон из семинарии, на волю! К батям. Весь, бывало, дрожишь от счастья.
— До чего верно, Егор! — умилился Мефодий. — Именно, весь дрожишь! Переживаешь, как на сцене.
— Ничего ты никогда на сцене не переживал, — усмехнулся Пастухов.
Но Мефодий говорил, не слушая его:
— До сих пор, если я не надену сюртука, как прежде в семинарии, мне и пасха не в пасху.
— Подумаешь, актёр! — упрямо перебил Пастухов. — Переживает на сцене! Что переживает? Сюртук переживает!.. А в твою, Егор, бурсацкую лирику не верю. Так просто — мода. Нынче все великие актёры на клирос ходят, Апостола читают. И ты подражаешь моде. От художественников своих ни на шаг. Они в ночлежку — ты за ними. Они на клирос — ты за ними. Им на подносе просвирки подают, и ты ждёшь, когда тебе поднесут. Ото всего этого кислыми щами разит. Понимаешь?
— Нет, не понимаю, — трезво и недоуменно ответил Цветухин. — Не понимаю, что ты озлился?
— То, что ты подражаешь моде. То, что врёшь, будто стихиры поешь из переживаний. Ты их поешь из тщеславия.
Он потёр в пальцах хвостик редиски, понюхал пальцы, бросил хвостик на стол, сказал брезгливо:
— Душком пахнет.
Мефодий сердито налил всем водки, точно в наказание.
— Актёру тщеславия стесняться нечего, — произнёс он наставительно, высоко приподнимая и опуская рюмку. — Если у нас не будет тщеславия, какие мы актёры?
— А какой ты актёр? — опять поддразнил Пастухов.
— Я тень актёра. Тень великого актёра — Цветухина!
Пастухов долго не говорил, изучая Мефодия остановившимся взором.
— Тень актёра? А тщеславие у тебя — не тень.
Подражая его взгляду и так же выдерживая паузу, Мефодий сказал:
— Да ведь и у вас оно не маленькое, Александр Владимирович…
— Мы тоже должны любить славу, — признал Пастухов. — Иначе у нас ничего не получится. Слава — наш локомотив.
— А кем вы будете, извините любознательность? — спросил Мешков, не упустивший из разговора ни звука и особенно захваченный пастуховской манерой говорить — властной и пренебрежительной.
— Я сочиняю всякую чепуху для этих вот удавов (он мотнул головой на обоих актёров), а они меня душат.
Все засмеялись и потянулись чокнуться, а Мешков произнёс осевшим до шёпота голосом:
— Следовательно, я нахожусь в среде талантов. Разрешите в таком случае — за таланты.
Он и эту рюмку выпил залпом и тотчас ощутил, будто откуда-то через уши вбежал в голову веселящий, предупреждающий ток.
— Все-таки, — уже настойчиво сказал Мешков, — с кем имею удовольствие?..
— Ах, нету вам покоя! Я Александр Пастухов. Говорит это вам что-нибудь?
Меркурий Авдеевич взялся обеими руками за край стола. Как он мог сразу не узнать в этом снисходительном лице единственного наследника Владимира Александровича Пастухова? Тот же бессовестный взгляд, та же небрежная речь, что и у отца. И даже хохочет, как отец: прямо с серьёзности — в хохот, точно взорвётся что внутри. А щеки, холёные щеки, несмотря на молодость, так и скатываются книзу на подбородок. Да, да, видно, все неприятное перенято сынком от родителя, и не мудрено, что у Меркурия Авдеевича засосало под ложечкой от неутешной обиды.
Он вспомнил, что Владимир Александрович умер его должником, не признавая долга, и что заставить его признать долг было нельзя. Дело началось, ещё когда Пастухов служил в управлении дороги. Пастухов