Извекова. — Как же он может принуждать?
— Он всегда принуждает. Самого себя и других — всех одинаково.
Вере Никандровне показалось, что хорошо знакомая, близкая ей девушка, только что сидевшая рядом, вдруг исчезла. В замёрзшем и как-то поблекшем существе она увидела упрямую, непосильную борьбу за решение, которое не поддавалось. Если бы Лизу спросили — за какое решение она так скрытно борется, она не могла бы объяснить. Она знала, что идёт к решению, но не в состоянии была поверить, что примет его и что оно осуществится согласием выйти за человека, за которого она не хотела выходить. Ей скорее думалось, что она принимает обратное решение — непременно ослушаться и не выйти замуж, и так как она отвергала ослушание, то ей так трудно было на него решиться.
— Что это за человек? — спросила Вера Никандровна, горячо, до боли сочувственно вглядываясь в Лизу.
— Есть такой Шубников.
— Богач?
— Да.
— Тот самый богач? — будто не поверила Извекова.
— Тот самый, — сказала Лиза, и её лицо мигом ожило от короткой, как искра, озорной насмешки. — Он совсем без ума от меня.
Она ужасно смутилась и замолчала, насторожённо и медленно выслеживая мысль, застигшую её врасплох.
Тогда Вера Никандровна отшатнулась, стремительно встала и, схватив её руки, затеребила их, точно стараясь добудиться непробудно спящего человека. Сурово, как провинившегося, негодного своего ученика, она спросила:
— Что ты подумала? Отвечай. Говори, говори, о чём ты сейчас думаешь? Говори. Неужели я неверно понимаю тебя? Молчишь?.. Значит, верно…
Не выпуская её рук, она опять села.
— Вот что, милая, милая моя, — заговорила она нежно, — неумная моя… великодушная девочка! Если ты на секунду могла допустить, что в мою больную голову тоже забрела такая отчаянная мысль, которая пришла тебе, то даю слово, что этого не было. Клянусь тебе, клянусь жизнью Кирилла…
Она переждала минуту, потом погладила и легонько похлопала по ладони Лизы.
— Если ты выйдешь замуж только потому, что велит отец, это будет ужасно. Это будет страшно и безрассудно. Но если — другое… если выйдешь замуж, чтобы помочь Кириллу… Потому что ты это сейчас подумала… Если ты это сделаешь ради этого несчастного, неосуществимого залога, то это будет бессовестно и бесстыдно. Я таких денег… нет, таких денег от тебя я не возьму. Нельзя этого, нельзя. Бог с тобой, глупышка.
Лиза рывком повернулась к ней спиной. Они долго не шевелились. Потом Вера Никандровна тоном матери сказала:
— Поправь волосы. Вон идёт Пастухов…
Александр Владимирович был уже близко, подвигаясь к воротам своей обыкновенной независимо- лёгкой походкой. Он тотчас дружески и запросто кивнул Лизе с Извековой, едва их приметил. Поравнявшись, он сделал к ним шаг, но остановился в отдалении, чтобы не подумали, что он намерен задержаться.
— Вижу, вижу, — произнёс он и сострадательно покачал головой, — товарищи по несчастью! Отказали? Мне тоже! Тю-тю, все пропало!
Он щёлкнул по-мальчишески игриво языком, но тут же неприязненно осмотрел длинным взглядом весь растянувшийся фасад здания.
— Судебные установления, — отчеканил он с недоброй улыбкой, — суд скорый! Что же, будем знакомы! Надо учиться. Надо познать.
Он любезно подтянул щеки вверх.
— Что вы здесь — в такой пылище? Тьфу, изъело все в носу! Извините, я пойду. И вам советую, — на свежий воздух, ну, хоть в Липки. Прочистить мозги от этого сора!
Он мотнул головой на дом и элегантно приподнял панаму.
Улица показалась ему приятно красочной, он нарочно выбирал утешительные подробности и задерживал на них внимание — китайца, качающего головой в витрине чайного магазина, причудливые сосуды на окнах аптеки, наполненные яркими жидкостями, пёстрые выставки сарпинок в Гостином дворе, барынь с птицами на громадных шляпах.
Но ему было бесконечно грустно. С пьесой не ладилось, вкус к ней пропал. Сезон был потерян, Москва прекратила телеграфные атаки, сменив ярость любви на равнодушие. Не хватало, чтобы театр потребовал неустойку. Пастухов видел себя обречённым на забвение. Вертелся в голове сумбурный сон, который ночью несколько раз обрывался пробуждениями, чтобы снова тянуться в тяжёлом забытьи. Какие-то чемоданы стояли по всей комнате, и Пастухову надо было торопиться. Он силился засунуть в боковой карман чертёжную готовальню, а она все выскальзывала наружу. Давно знакомый ему студент по фамилии Карлсон находился рядом — голый до пояса, розовый, полнотелый, с кружевным воротничком, как у Пьерро. Актриса с чернильными кругами вместо глаз курила папироску, развалясь на постели, Карлсон лёг с ней рядом, а её муж — робкий, трогательный человек в мундире путейца, — не замечая их, толковал Пастухову что-то о детском саде. Действительно, в соседней комнате кружились в хороводе дети. Их было много-много, и Пастухову надо было для них что-то сделать, но он не мог, потому что опаздывал к поезду, а у него все вываливалась из кармана готовальня. Он ловил её, совал назад, под пиджак, а она опять падала. Тогда тихий путеец дал ему чью-то гребёнку, и он начал причёсываться. Он причёсывался этой чужой гребёнкой, поводя ею к затылку, против волоса, а волосы ложились книзу, на лоб, и Карлсон-Пьерро смеялся, поглядывая за ним бесцветными, стерилизованными глазами, и тянулось это нудно долго, а Пастухов опаздывал и спешил, спешил, в ужасе ощущая свою безрукость перед умножавшимися в комнате чемоданами.
Даже воспоминание об этом вздоре угнетало, и он испытал освобождение, когда в Липках, куда он забрёл, его окликнул Мефодий. Расцвечиваясь своей толстогубой улыбкой, он пошёл обок с Пастуховым, радушно говоря, что не видались сколько лет, сколько зим, что утекло много воды, — и прочие никчёмности. Пастухов перебил его:
— Вот что, старик. Нет ли у тебя сонника?
— Ого! До сонника докатился! Заело! — хохотал Мефодий. — Сонника нет. А к одной старушке вещунье могу свести.
— В самом деле, что значит видеть во сне готовальню? Не знаешь?
— Это, брат, вот что, — переходя на серьёзный тон Пастухова, сказал Мефодий. — Это когда долго не пьёшь алкоголя, то начинают сниться научные приборы. Это интеллект берет верх над человеческим естеством. Готовальня — это нехорошо.
— Я сам вижу, нехорошо. Но зря смеёшься над суевериями, семинарист. Все семинаристы циники, давно известно. А вот Владимир Соловьёв всю жизнь носил в кармане чернильный орешек, потому что был уверен, что орешек радикально помогает от геморроя.
— С философами бывает.
— Ну, изволь, — не философ, а художник. И какой художник — соловей! Левитан. Слышал? У него было расширение аорты. Так он глину таскал на груди. Целый мешок.
— Убедил, убедил, — сказал Мефодий, покорно клоня голову. — Да и напрасно меня бранишь за цинизм. Я ведь, правда, верю, что готовальня — нехорошо: когда на Цветухина нападает изобретательский стих, он все бредит механизмами.
— Брось, пожалуйста, о своём Цветухине, — пренебрежительно буркнул Пастухов.
— Стыдно? — укорил Мефодий. — Вижу, что стыдно. Поссориться с таким другом! С таким человеком! Ведь Цветухин — гений!
— Дурак он, а не гений.
— Одно другому не мешает. Но я могу наперёд сказать, что когда твой биограф дойдёт до этого места, что ты прогнал из своего дома великого актёра, он назовёт это чёрным пятном твоей жизни.
— Плевать я хочу на биографа.