Мефодий первый опрокинул за это пожелание, но, крякнув после выпитого, спросил глубокомысленно:
— Это в каком же, однако, смысле?
— Это в том, семинарист, смысле, что все мы — байбаки, понял? Байбаки! Насколько было бы все благороднее, если бы эти месяцы мы находились в кругу хороших женщин. Ведь вот я по лицу твоему постному, Егор, вижу, как тебе недостаёт возвышающего, прекрасного созданья!
— Почему же ты полагаешь — недостаёт? — что-то слишком всерьёз спросил Цветухин.
— Именно, — сказал Мефодий, — зачем же так опрометчиво полагать?
Пастухов отставил невыпитую рюмку. Взгляд Цветухина показался ему растерянным, даже напуганным до какой-то суеверности.
— Что-нибудь случилось?
— Именно, случилось, — подтвердил Мефодий со вздохом.
— Вернулась Агния Львовна, — быстро сказал Цветухин и неловко, будто извиняясь, улыбнулся.
— Что же ты молчишь? — привскочил и тотчас грузно сел Пастухов. — Как это возможно?
— Не хотелось портить настроение, — без охоты проговорил Цветухин, снова отворачиваясь к окну.
— И почему же невозможно? — продолжал ему в тон Мефодий. — Надо знать характерную актрису Перевощикову. Явилась с чемоданами, коробками из-под шляп, с копчёным рыбцом, с мёдом, с увядшими цветами. Свалила все в кучу, поплакала, поцеловалась, и уже развесила на стене старые афиши, и уже пробует своё контральто, и уже требует, чтобы Егор устроил её в театре, уже выгоняет меня из номера. Все, как в первом акте комедии.
— К черту! — негромко оборвал Цветухин и занёс руку, чтобы стукнуть по столу, но остановился, с проникновением взял бутылку и поглядел на Пастухова подобревшими глазами. — Это разговор длинный, не вокзальный. Скажи, Александр, последний хороший тост, и — конец. Второй звонок.
— Да, второй звонок, — произнёс Пастухов так медленно, будто старался и не мог понять, что означают эти слова. — Я предлагаю тост под второй звонок: выпьем за ту женщину, которую ищем мы, а не за ту, которая ищет нас!
— Жестокий тост, — отозвался Мефодий. — Эту женщину, за которую ты пьёшь, ты лишаешь великого удовольствия: искать нас!
Они наспех рассчитались с официантом и в суёте, вдруг охватившей вокзал, вышли на платформу. Внеся вещи в купе и посмотрев, удобно ли будет ехать, они все втроём оставили вагон.
Под навесом перрона летали, как заблудившиеся, снежинки, испещряя своими недолговечными метками озабоченные лица. Бегом провезли последнюю вагонетку почты с обычными выкриками «па- азволь!». Вышли и потянулись в оба конца жандармы.
— Мало мы посидели, — сказал Мефодий.
— Даже не выпили за искусство, — грустно прибавил Егор Павлович.
— Что ж — искусство? — сказал Пастухов. — В искусстве никогда всего не решишь, как в любви никогда всего не скажешь. Искусство без недоразумения — это всё равно что пир без пьяных.
— Запиши, запиши себе в красную книжечку! — воскликнул Мефодий.
— Мне часто кажется, что моя книжечка — бесцельные знания. Я сейчас верю, что самое главное — это цель.
— А я сейчас ни во что не верю, — опять, словно извиняясь, сказал Цветухин. — Кажется, не верю, что Земля вертится вокруг Солнца.
— Да, Агния Львовна нас ушибла, — с сочувствием мотнул головой Мефодий. — Но, милый Егор, в конце концов и не важно — верит человек, что Земля вертится, или нет: на состоянии Земли это не отражается, на человеке тоже.
Пастухов в восторге поцеловал Мефодия.
— Сократ! — дохнул он прямо в его перебитый нос.
— Глупый человек чаще говорит умное, чем умный — глупое, — ответил Мефодий очень польщенно. — Потому умные скучнее глупых. Однообразнее.
Пастухов обнял Цветухина.
— Видишь, Егор, — не будь гораздо умен! Не скучай!
Он успел ещё раз поцеловать обоих друзей и — счастливый — вскочил на подножку. Все сняли шапки.
— Берегите друг друга, мужики! — крикнул Пастухов из тамбура.
— Мы нераздельные! — проголосил в ответ Мефодий. — Мы в один день именинники — Егорий да Мефодий!
— Не забывай! — поднял обе руки Цветухин.
— Не забывайте и вы, мужики! — взмахнул своей тяжёлой шапкой Пастухов.
Мефодий утёрся платком и накрыл голову. Паровоз уже упрятывал в мохнатую белую шубу вагон за вагоном. Пастухов исчез в ней. Мефодий вынул из рук Егора Павловича шапку, надел её на его чёрную, в снежинках, шевелюру, легонько повернул его и повёл.
Они сторговались с извозчиком — до театра. Мефодий прижал к себе Егора Павловича, заботливо охватив его спину. По дороге он беспокойно посматривал на друга, надеясь вычитать в его взгляде хотя бы маленькую перемену самочувствия. Но Цветухин думал об одном.
— Интересно сказал Пастухов про искусство, — решился заговорить Мефодий.
Егор Павлович не отвечал.
Они ехали сторонними, захудалыми улицами, поднимая с дорог стайки галок и воробьёв. Собачонки, выскакивая из калиток, увязывались за санками и, облаяв их, без ярости, по чувству приятного долга, весело убегали назад. Тесовые домишки загоревшихся на снегу разноцветных красок быстро накатывались спереди и пролетали мимо, точно увёртываясь в испуге от свистящего бега рысака.
— Что ты сказал? — неожиданно спросил Цветухин.
— Я… это… — не нашёлся сразу Мефодий, — насчёт Пастухова. Здорово он об искусстве.
Цветухин опять замолчал, уткнув рот в воротник, и только уже на виду Театральной площади, встряхнувшись, вдруг сказал, будто продолжая разговор:
— Это у Александра старая мысль. Он как-то мне толковал про колокольню Ивана Великого и спичечный коробок. Конечно, говорит, без спичечного коробка не обойтись, а от Ивана Великого никакого проку — печку им не растопишь и от него не прикуришь. Но вот посмотрит любой человек в мире на Ивана Великого и сразу скажет — это Москва, это Россия. А коробок потрясёт — не шебуршат ли в нём спички? — и если нет — выкинет.
Он отстегнул меховую полость, вылез из саней и, входя в подъезд театра, решительно договорил:
— Будем строить нашу колокольню.
Но тут же вздохнул:
— Жалко, Александр уехал как раз теперь. Он был бы мне большой подмогой.
— А я? — почти кинулся к нему Мефодий. — А мы с тобой? Неужто вдвоём мы не осилим твою беду?
Цветухин сжал ему локоть.
— Спасибо тебе, бурсак!
Они прошли за кулисы обнявшись.
На сцене шла репетиция — вводили новую актрису в «Анну Каренину». Режиссёр, тоже новый человек, нервный, пылкий, решивший взять быка за рога, недовольно покрикивал. Занавес был поднят, зал чернел остуженной за первые морозы, сторожкой и немного загадочной своей пустотой. Что-то не клеилось, актёры повторяли и ещё хуже портили выходы.
Вдруг режиссёр обернулся к залу и крикнул:
— Кто это там?
Все прислушались, всматриваясь в темноту.
— Я сказал, чтобы в зале никого не было! — опять закричал режиссёр и опять послушал.
— Да вам почудилось, — лениво сказал трагик.
— Вы думаете, я пьяный? Я слышал в зале кашель!