автомобиле.
– Откуда же автомобиль?
– А это я тоже беру на себя.
– Ну, я вижу, с таким снабженцем, как вы, не пропадёшь! – засмеялся Дибич.
Уже когда он уходил, Извеков задержал его на минуту.
– Я хотел спросить, что это за человек – Зубинский, вы не знаете? Военком даёт нам его для связи.
– Бывший полковой адъютант. Форсун. Но исполнительный, по крайней мере – в тылу.
– Ты, говорит военком, будешь за ним, как за каменной стеной.
– Ну, если уж прятаться за каменную стену… – развёл руками Дибич.
– Так как же, брать?
– Людей нет. По-моему – надо взять.
С этого момента начались стремительные сборы в поход. Это были ночи без сна и день, казавшийся ночью, как сон – когда спешишь с нарастающей боязнью опоздать и все собираешь, собираешь вещи, а вещей, которые надо собрать, остаётся все больше я больше, словно делаешь задачу по вычитанию, а уменьшаемое растёт и растёт.
Зубинский носился по улицам на отличном вороном жеребце, в английском, палевой кожи, седле. Он был прирождённым адъютантом, любил выслушивать приказания, выполнял их точно и с упоением, доходившим до жестокости. Он покрикивал на всех, на кого мог крикнуть, сажал под арест, кого мог посадить, действовал именем старших с необычайной лёгкостью, как будто все, у кого он был под началом, в действительности ему подчинялись или состояли у него в закадычных приятелях. Перехваченный щегольской портупеей, в широком, как подпруга, поясе, со скрипучей кобурой маузера на бедре, он был под стать своему жеребцу. Не зная ни секунды передышки от трудов, он не уставал холить свою будто нарисованную внешность: разговаривая, он чистил ногти; на полном скаку лошади сдёргивал фуражку и поправлял напомаженный пробор; расписываясь в бумагах, проверял свободной рукой пуговицы френча и пряжки своей гладко пригнанной сбруи. И походя он все чистился, отряхивался, одергивался, точно перед смотром.
– Да, молодой человек, – внушал он каптенармусу, который был по меньшей мере старше его в полтора раза, – если цейхгауз не отгрузит мне пятьдесят подсумков к тринадцати часам ноль-ноль, то вы через ноль-ноль минут сядете за решётку на сорок восемь часов ноль-ноль! Это так же точно, как то, что мы живём при Советской власти.
Свои угрозы он с удовольствием приводил в действие, его с этой стороны знали, и он достигал успехов. Полезность такого человека в определённых обстоятельствах была очевидна.
В канун выступления роты Извеков решил навестить мать, чтобы проститься. Он велел ехать по улице, где жили Парабукины. Он думал только взглянуть на ту дорогу, которой недавно прошёл под руку с Аночкой.
Машина гнала перед собой белый свет, засекая в воздухе неровную волну дорожных выбоин, и полнолунно озаряла палисадники. Деревья словно менялись наскоро местами. Кирилл не узнавал, но угадывал очертания кварталов. Вдруг он тронул за локоть шофёра и сказал – «стоп».
Один миг он будто колебался, потом распахнул дверцу и выпрыгнул на тротуар.
– Подождите, я сейчас.
После блеска фар на дворе показалось непроницаемо темно, так же темно, как было, когда он вошёл сюда с Аночкой, и так же скоро, как с нею, он различил в глубине освещённое окно. Прежде чем подойти к нему, он подумал, что это нехорошо, что этого нельзя делать, но не мог перебороть желания с точностью повторить недавно пережитые минуты. Он медленно приблизился к стеклу и заглянул через короткую занавеску.
Аночка была одна, и маленькая комната почудилась Кириллу обширнее той, которую отчётливо запечатлела его память.
Аночка стояла у кровати. В слабом мигании лампы бледность её лица то притухала, то странно усиливалась, как будто кровь все время живо бросалась к её щекам и тотчас снова отливала. Губы её дрожали. Она что-то шептала. Худоба высокой её шеи стала очень заметной, и какое-то болевое напряжение, как у певца, который берет едва доступную ему верхнюю ноту, крылось в тёмной жилке, проступившей у неё от ключицы кверху. Казалось, вот-вот вырвется у Аночки еле удерживаемый крик.
Она и правда вдруг закричала. Руки её вскинулись, и – словно кто-то безжалостно потащил её за эти вытянутые в надежде тонкие руки – она ринулась через всю комнату и с разбега упала на колени.
Она упала на колени перед накрытым плетёной скатертью круглым столиком, на котором высилась швейная машинка в деревянном колпаке. Она протянула к этому колпаку руки, скрестив их в мольбе, и начала мучительно выталкивать из себя перегонявшие друг друга беспамятные восклицанья. Она явно потеряла рассудок, и видеть её отчаяние было невыносимо.
Кирилл с силой ухватил жиденькую раму окна, готовый вырвать её и влететь в комнату. Но странное движение Аночки остановило его: она обернула лицо к окну, не спеша всмотрелась в пустоту комнаты, спокойно поправила причёску жестом, похожим на мальчишеский – запустив пальцы в свои короткие волосы, – и опять повернулась к столу.
Почти сейчас же она зажала лицо ладонями, потом снова простёрла руки, до непонятности быстро поднялась и пошла к окну скованным шагом разбитого несчастьем человека. Страдание придавило её жалкие девичьи плечи, оцепенение ужаса глядело из немигавших глаз. Никогда Кирилл не мог бы вообразить, что у Аночки такие огромные страшные глаза.
Она все шла, точно эта убогая комната была бесконечной, все тянулась к окну трепещущими бессильными пальцами. Он сделал шаг в сторону от света. Он увидел, как шевельнулась занавеска: Аночка тронула её кончиками пальцев. Он расслышал стон: «Останься! Останься! Куда ты! Батюшка! Матушка! В эту страшную минуту он нас покидает…»
Кирилл крепко провёл ладонью по лбу.