думать, что, наверно, каждая жилка дерева прекрасно ощущает свое участие в его жизни, какможет быть, и все дерево, вся дубрава ощущают себя частью большого мира с лесами, ветром и с беспредельной глубиной далеко над облаками.
Никогда Надя не забывала своего первого приезда с отцом в Ясную Поляну. В Чёпыж их тогда привела Елена Ивановна. Стояла тихая погода. На могучих, в два-три обхвата деревьях листья свисали, как один, и сначала Надю больше всего поразила эта их полная неподвижность. Они были словно бы срисованы с самих себя. Но удивление перед неподвижностью деревьев исчезло у Нади так же, как явилось. На смену пришло волнение странных чувств, когда Елена Ивановна в своей размеренной манере сказала, что Надя находится среди тех самых дубов, которые ей, наверно, известны, если она уже начала читать Толстого. Именно под этими дубами пережидала в смятении ужасную грозу Анна Каренина. (Отец вдруг воскликнул: «Да может ли это быть?!» Запрокинув голову, чтобы лучше рассмотреть макушку дуба, он стал теребить по привычке затылок. А Надя только покраснела: ей тогда еще не исполнилось пятнадцати и «Анну Каренину» она читала потихоньку от папы и бабушки.) А вот там, подальше, говорила Елена Ивановна, я покажу вам дуб, который увидал князь Андрей Болконский, уезжая из своего имения к Ростовым. («Не может быть!» — подражая отцу, воскликнула Надя: она тогда еще и не думала браться за «Войну и мир».)
В тот первый яснополянский день для Нади начался внутренний ход восторженного и немного причудливого одушевления всего, что ей встречалось в усадьбе. Фантазия гнала ее от одного предмета к другому, и она непрестанно гадала и по-своему разгадывала, какую мысль могли вызвать эти предметы у Толстого. Со временем, поселившись в Ясной, она стала, что ни шаг, повсюду видеть Толстого и, читая его книги, населять описания картинами садов, полей, пасек, деревень, которые могли стоять перед его глазами, когда он писал.
Вспомнив свое первое посещение Чепыжа и осязая связь с этой почвой, с этим зеленым покровом над ней, Надя опять поглядела в лицо Ларисы. Ее встретили улыбающиеся глаза, и она приняла сердцем этот милый, спокойный взор. Она посмотрела потом на Машу, сидевшую поодаль с обвитыми одной рукой коленями, почувствовала так много раз испытанный прилив влечения к подругам, широко, свободно вздохнула.
— Я очень люблю Елену Ивановну! — сказала она.
Ей не ответили, и она как будто ничего не ждала в ответ. Но ей хотелось объяснить то, чего не удалось высказать, пока шли. Она приподнялась и заговорила так, словно разговор не прекращался:
— Прошлый год я слушала, как по дому вел экскурсию один толстовец. Не совсем по-прежнему толстовец. Но, в общем, у него что-то осталось… Елена Ивановна с ним тоже ходила, чтобы послушать. Конечно, очень интересно. Столько подробностей о всяком закоулке, о любой вещице. И вот я слушала, слушала, и мне стало тоскливо. Я никак не могла понять — почему?
Только ужасно тоскливо. Я тогда сказала про это Елене Ивановне. Она мне говорит — подумай почему. Я подумала. Маша с любопытством покосилась на Надю.
— И что придумала?
— Мне кажется, мало говорить о вещицах. Получается, как будто показывают коллекцию. Собрано, расставлено, занумеровано. И что-то такое рассказывается о номерках.
— Но ведь это музей! — возразила Маша.
— Конечно.
— Почему вдруг пренебрежительно — «вещицы»? Это экспонаты. Как же о них не говорить?
— Важно, Маша
— Ну, а толстовец, про которого ты… Он разве не так?
— Он все-все знает! И уж если начнет про карандашик какой, — пошел! Кем карандашик подарен, в каком году и как потом пропал, а его нашли, и кто нашел, какой замечательный человек, и о похвальной деятельности его, о его семье, и опять — в каком году, какого месяца, числа. Заговорит, заговорит… пока из толстовского дома не исчезнет без следа сам Толстой.
Надя всмотрелась в Ларису, точно спрашивая — права ли, и сразу же кончила решительным заключением:
— Экскурсоводы должны работать, как Толстой. Его произведения — это множество подробностей. Но он никогда не забывал о главном — зачем он пишет.
Лариса засмеялась и, обнимая Надю, притянула ее к себе.
— Ты сказала это маме? — живо спросила Маша.
— Да.
— И что она?
— Елена Ивановна похвалила.
— Известно! Ты у мамы любимица!
И снова в разговор вплелась веселость, которая озарила тот осенний день общим счастьем подружек.
…Сейчас, когда с небольшой высотки открылась перед Надей деревушка Грумант, она вдруг задала себе вопрос: почему с такою ясностью ожили подробности прошлого? Ответ был быстрый: она бесконечно рада, что вот-вот опять увидит Ларису и как же не думать о самом хорошем, что в жизни испытано обеими вместе? Но — вечная история! — в ответе скрывался другой вопрос. Существует ли вообще настоящее без прошлого? Что такое прошлое? То, что было сто лет назад? Или десять? А если всего год? Если один день? Нынче народ поднимается на защиту своей земли. Она своя, потому что была ею много сот лет, и год, и день назад. И она своя сегодня, в настоящем. Построены новые заводы, новые каналы, созданы новые машины. Они новые, нынешние. Но в то же время они уже вчерашние. Странно. И, может быть, неверно?
Надя решила непременно говорить об этом с Ларисой. Рассказать обо всем, что было в Москве и что встретила она дома. О своей маме. И тогда о том, кто теперь лежит в Надиной комнате. О раненом. Это тоже из прошлого, которое стало настоящим.
Уже виден в Груманте белый каменный дом с красивым маленьким крыльцом. Из-за него выглянула изба тети Агаши — матери Ларисы. На скамейке у палисадника, по своему обычаю, сидела слепая бабушка. Все по-старому.
Она узнала Надю по первому звуку голоса — сухонькая старушка в застиранном ситцевом платье, как я просторном мешке. Ее голова дернулась куда-то к небу. Застланные голубоватыми бельмами глаза стали перекатываться из стороны в сторону, забегая кверху, словно выискивая и все еще надеясь что-нибудь увидеть. Она гладила и обирала дрожащими пальцами платье.
— Нету, — улыбаясь, сказала она, — нету Ларисы… Не знай, когда придет… Поди, поди в избу, спроси у матери, мать аккурат прибежала.
Горница наполнена была сердитым шипеньем примуса. Около него тетя Агаша перетирала помытые тарелки. Оглянувшись на дверь, закивала Наде, шагнула к ней.
— Заходи, Надюша, заходи. А мы думали, ты в Москве… Вернулась? Когда? Да, никак, с лица спала? Что это ты?.. Утомилась? Садись-ка, попьешь со мной чайку. Я полчасика с тобой побуду — идти надо в правление. Вызвали. Колхоз лихорадка забила. На свете-то что только делается, а?.. Садись вот сюда.
Она говорила приветливо, не переставая орудовать развевающимся полотенцем, пока речь не дошла до Ларисы. Здесь тетя Агаша присела, бойкий голос ее стихнул:
— Ничего от нее толком не дознаешься, от Ларисы моей. Не поймешь, где и пропадает. Уйдет с утра раньше меня, а домой — то к вечеру, а то намедни в полночь. В Туле, скажет, была, и все. Один только раз говорит: что, мол, ты меня спрашиваешь — знаешь, говорит, сколько ребят наших в армию ушло? Я ей: девчонки-то, говорю, при чем? Их чай, не забирают? Это еще как знать, говорит. Вижу, она что-то таит про себя. А станешь выпытывать — молчок. Может, ты чего знаешь, Надюша?
— Могут, конечно, и девочек мобилизовать на разные работы, — ответила Надя и сказала, как сама под Москвой копала с молодежью щели.
— У нас тоже слышали. Оборону будто готовить заводы начали. Про Косую Гору рассказывали. Да