— Почему ты не отвечаешь, Алеша? Ты с фронта? Откуда? Что ты пережил?
— Мы отступали с Десны. С одного рубежа на другой. От Оки, от Белева. И теперь — видишь?
— Мы разбиты?
— Никогда! — вдруг с резким движением всего тела вскрикнул Алеша.
Кровь начала неровно приливать к его щекам, но он был не тем, каким увидел его отец несколько минут назад, когда он, тоже загорелся краской, — нет. Яркое сходство с матерью по-прежнему жило в его лице, но оно лишено было тонкой женственности, красившей его в недавние юношеские годы. Теперь обида оскорбленного, сильного человека глубоко впечатала в это молодое лицо чуть ли не жестокую складку, и это был новый Алеша. Новый неизвестный Пастухов, возмужалый — и да, конечно, жестоко разгневанный — человек сидел рядом. Он был действительно нов и во всем своем грубом облачении, с оббитыми по камням сапогами и с этим гневно-красивым лицом взялся словно из-под земли, готовый, казалось, тут же жизнью ответить за свой неприменный крик: «Никогда!»
Необыкновенное, непонятное уважение к этому новому существу проникло в душу Пастухова. Он заговорил робко, и голос свой ему почудился небывалым:
— Да, да, Алеша, да! Никогда! Так должно быть. Так… должно было бы быть… Но как же ты объяснишь происходящее? Ведь мы сидим с тобой — знаешь где? Где мы сидим? Ведь это сердце России! Это — Дерево бедных. Мы сидим под деревом, куда стекались люди России, чтобы научиться изжить свои беды, свою вечную бедность, чтобы услышать слово отпущения от человека, который жил вот в этом доме. Ведь недаром, нет, недаром, не по глупому случаю вышел из этой земли человек — родился тут, работал, как господин и раб своего гения, завещал похоронить себя тут, и вон где-то рядом с нами лежит его прах в его, нет, — в нашей земле. Недаром, Алеша. Тут сердце России. И завтра, послезавтра мы его… его у нас могут вырвать! Нашу плоть, наш дух. Подумай, Алеша, как же так, почему, почему ты идешь, — ну, хорошо, не ты, не ты! — мы все идем от Десны, от Оки… Куда, куда? Что мы оставляем, отдаем? Что позади нас? Алексей поднял и долго держал руку раскрытой ладонью к отцу, прося его остановиться, и, наконец, прервал безостановочную речь:
— Прости меня, погоди. Неужели ты правда мог подумать, что я или, как ты сказал, мы, что мы, солдаты, хоть на одно только мгновение могли запамятовать, где мы? Неужели мы можем быть глухи к земле, о которой ты говоришь? Неужели в нас не бьется сердце этой земли? Если бы ты прошел с нами хоть один солдатский марш… Нет, нет! Помножь свою боль на столько, сколько в наших войсках людей.
— Понимаю, друг мой, — раздумывая и неуверенно проговорил Пастухов, — понимаю… и не могу понять!.. Почему это произошло? Как могло все это произойти? Не в одном каком-нибудь месте, у черта на куличках, а ведь на пространстве легендарном, воистину — от Варягов до Греков. И ведь не с одним каким захудалым корпусом приключилась конфузия. Армия, фронты уходят!.. Бегут, да?.. Бегут?.. Почему ты молчишь?.. Говорят, на этой самой Десне артиллерийский полк целехонький сбежал от танков Гудериана… Ну, ладно, Алексей, не кривись, ладно! Не сбежал — его сдуло ветром вместе со всеми батареями… Я говорю — мы оставляем корни корней наших, бросаем почвы, о которых пелись наши былины. И народ-то оттуда, народ весь и убежать не успевает. В добычу достается — кому? Кому в добычу? И уж коли помножить нашу с тобой боль, то не на столько надо, сколько людей в войсках, а сколько людей во всем народе. Эту боль не измеришь, Алеша. Я, по совести, не понимаю — почему все это так мучительно происходит, почему, почему?!
Пастухов почти выдавил из себя последние слова остатками дыхания.
— Мы расстроены, — сказал Алеша, и видно было, как он сдерживает себя, — наши силы расстроены, и нам надо собраться. Собраться под непрестанными ударами. Не время рядить и судить, как все случилось. Мы стоим перед событием, как оно есть, как сложилось. Надо действовать. Больше ничего. А в Красную Армию я верю.
Он встал, одернулся. Отец каким-то примиренным движением дотронулся до борта его шинели.
— Еще две минуты… Ну?!
Алеша послушался и, садясь, взглянул на отца с улыбкой:
— Тогда, если позволишь, — о чем ты прежде говорил. Мы — не те, кто приходил под это дерево. Мы не бедные. А если сейчас все еще продолжаем слишком много терять — потом наживем. Богатство не само родилось. Были б руки да голова.
— А коли голова с плеч?
— Одному снесут, у десятерых останется.
— Щедро! — горько усмехнулся Пастухов. — Сколько это выйдет от двухсот миллионов? Не на износ ли делаешь ставку?
Алеша, кажется, не слышал отца.
— Мы с товарищами полчаса назад сидели на этой скамье.
Он поднял голову и посмотрел в темное разветвление дряхлого, с залатанными дуплами, но еще могучего ствола, к которому подвешен был небольшой колокол.
— Наверно, все мы думали о том же, о чем ты. На наш лад. По-своему. Я им сказал, что если бы Толстой был жив, то не странники, не пришельцы теперь дожидались бы его, чтобы он к ним вышел из дома, а старик сам выбежал бы, и начал бы бить набат в этот колокол, и звал бы людей, скликал бы их на защиту сердца, о котором ты так хорошо мне сказал. Спасибо тебе…
Пастухов невольно поднял голову и смотрел вверх вместе с сыном, у которого дрогнул и вдруг отяжелел голос.
— Но сердца, сердца, — проговорил Алеша с жаром, — сердца у нас никому не вырвать. Оно слишком у нас велико!
Пока Алексей говорил, Пастухов не отрывал глаз от мутно-зеленого немого тела колокола, как бы ожидая, что оно вот-вот зазвучит, и от ветвей вяза, похожих на разогнутые руки громадного человека, который тяжеловесно потянулся после глубокого сна и так замер.
Но едва Алексей смолк, он опустил голову и отстранился, чтобы яснее разглядеть — кто же произнес столь удивительные слова, что разве лишь ему одному, Александру Пастухову, они могли прийти на ум? Лицо Алеши было ярко, как в детстве, и во взоре его было что-то легкое, свободное, точно он собрался куда-то взлететь.
Отец обхватил его плечи, притянул к себе.
— Милый мой. Милый и, вижу, гордый. Мой прежний Алеша! Алешка!..
Он шутливо оттолкнул его и, маскируя внезапную растроганность своим брезгливым полубормотаньем, чуть приоткрывая губы, сказал:
— Испитой, шкелет усатый… табачищем провонял до костей. Ты же ведь не курил никогда, а?
— Закуришь! — сказал Алексей значительно.
— За-ку-ришь! — со смехом протянул отец. — Что же не скажешь ничего о здоровье? В первую минуту ты показался мне бледным. Как ты в походах, — ты же ведь нежный!.. И потом, так любил задумываться, а?
— Солдат из меня, думаю, может выйти, — слегка заносчиво ответил Алексей. — Нас на одном переходе догнал отряд мотоциклистов. Немцев. У них автоматы, у нас винтовки. Тут не задумаешься. Главное — они на шоссе, а мы в низине, рассыпались по кочкам. (Он мимолетно ухмыльнулся.) Кочки нас, правду сказать, и выручили. Я только когда огонь кончился и дали драпу, подумал, что меня ведь могли убить.
— Кто дал драпу? — строго спросил отец.
— Как кто? Немцы, конечно! Пастухов засмеялся:
— Почаще бы такое «конечно»… А что не подумал, что могут убить, — уже хмурясь, проговорил он и, набирая глубоко воздух, кончил неожиданно — Эх, милый мой!
— Пора, — спохватился Алексей.
Они поднялись вместе.
— Поразительно все-таки, что мы встретились, — больше с грустью, чем с удивлением сказал Пастухов.
— Ты знаешь, — в тон ему отозвался Алексей, — поразительно, что приехал сюда я. А что тебя я здесь встретил, меня как-то перестало удивлять. Нет, правда! Мне кажется, тебя должно было что-то сюда привести. Может, в эти дни ты должен был себя упрочить прикосновением к самому драгоценному в своей