на другой борт перевалить, чтобы не кувырнуться. Понемногу начал норот валиться, горбом на борт, но еще висит над водой. Осталось, может, перехватить обручья еще разок повыше. Хотел я привстать. И тут спину мою окатило холодом: сеть-то на донце норота в дырьях! А щучья морда — у самой большой дыры! Только я шевельнулся, как норот опрокинулся на меня в лодку и сам я — под ним!.. И вот, милок мой, в ту самую секундочку, как я повалился, точно резанула меня по глазам рыбья черная туша, да слышу вдруг — бултых! Только я ее и видел… Хвостом хлобыстнула по воде, да брызги разлетелись во все стороны на солнышке…
Матвей провел ладонью по лбу. Досказывая, он поднялся с земли. Воспоминание было излюблено им, и, глядя на пруд, он заново пересмотрел все приключение в мелочах, которые, наверное, давно считал забытыми. О слушателе же нельзя сказать, что он был неблагодарным. Он был упоен необыкновенной былью, душою всей и всем воображеньем переживал околдовавший его рассказ и лишь водил блестящими глазами с братнина лица туда, за островок, где разыгралось событие, и опять на брата.
— А дырья-то откуда? Норот ведь новый, — спросил он после молчаливых размышлений.
— Щука изодрала ячею вдрызг. Перепилила.
— Что же она раньше не ушла через воронку? Хвост-то торчал на воле.
— То-то что хвостом наперед она не плавает.
— Ну, а другие какие рыбы с ней в нороте были?
— За ними, чай, полезла! Полон норот линями набился. Половина вывалилась в дырья, половина… Да пес с ним, с другим уловом, — оборвал себя Матвей и неожиданно, как маленький, признался: — Чуть тогда я не заплакал! — Сказал это, нахмурился, с небрежным равнодушием пробормотал: — Дан мокрый я был насквозь.
— Ну… а как же… — собирался еще о чем-то спросить Антон, но задумался, прилег на траву, подложил руки под голову. Казалось, его возбуждение проходило, он немного осовел, стал часто мигать, точно его клонило в дрему. Но немного погодя, все так же лежа на спине и с закрытыми глазами, отчетливо выговорил:
— Может, она в пруду до нынче живет?
— Наверно, живет, раз ее с тех пор не поймали, — ответил Матвей. — Только она теперь уже не с тебя ростом, а, поди, с меня.
Антон остро взглянул на него: кажется, брат был вполне серьезен. Мальчик подумал и засмеялся.
— Такие, как ты, одни сомы бывают!
Он ждал, что услышит ответный смех, но Матвей вдруг погрозил ему и начал тыкать пальцем на воду. На крайней Антоновой удочке поплавок сильно вело в сторону, потом книзу, и он быстро исчез, пустив вокруг легко побежавшие по воде кольца. Со всех ног бросился Антон к удилищу, ловко подсек и выкинул на берег доброго окуня.
Матвей со вспыхнувшим любопытством следил, как уверенно снимает мальчуган с крючка рыбу, заглотившую жадно и глубоко приманку; как он спокойно вытаскивает из кармана и одним верным взмахом распускает смотанный кукан; как, бросив окуня плавать на кукане, снова закидывает удочку и проверяет другую. Рыболов был расчетливый, точный, владеющий собою и в то же время страстный. «Веригин!» — одобрительно и с любовью подумал о братишке Матвей.
Не так уж часто происходит этот вожделенный в охоте перелом, когда, после томительного выжидания, клев вдруг обрушивается горячкой своих требований к находчивости и мастерству ловца. Терпение стократ вознаграждено. В заводь зашла стайка прожорливых окуней. Тут не до сказок, не до разговоров — успевай поворачиваться. Охотники сбиваются со счета — сколько вытянуто из воды и наспех брошено в траву рыбешек. Видят только свои поплавки. Не смотрят друг на друга. Не насаживают с каждым забросом нового червяка — довольно оборвыша, едва ль не хорош и голый крючок! Дорога ведь минута! Прошла она — миновала лихорадка, спал жар, реже и реже сверкают в воздухе лески. Можно вновь похитрее насадить червячка, можно и поплевать на него, есть время присесть на корточки и поправить скособоченную рогатку под удилищем.
И, наконец, Антон победителем выступает по дороге домой. В руке его полный кукан окуней, на плече удилища. Остатки червей высыпаны в пруд на приваду, пустая консервная банка валяется в траве на берегу. Все выполнено по закону обычая, и счастьем удачи сыто гордое мальчишеское сердце.
Матвей любовался братом. Это было приобретение, отрадное своей нечаянностью и ставшее дорогим. Оно запало в душу, и хотелось унести его с собой, сберечь на всю жизнь. Думая, кто тронул когда-нибудь с такою нежностью все чувства, как этот мальчик, Матвей не мог еще раз не вспомнить о Николае. Почти повторяя давнишний разговор с ним, он спросил — уж не ученым ли хочет сделаться Антон?
— А как же! — не задумываясь, ответил рыболов. — Раз буду учиться, значит, буду ученым.
Тогда Матвей сказал:
— Кончай семилетку. А захочешь учиться дальше, возьму к себе в Москву.
Антон остановился. Удилища поползли с его плеча. Он не думал удержать их, они свалились на дорогу. Горящими глазами он смотрел на брата.
— Слово? — спросил он со строгой краткостью школьника.
— Слово! — так же строго сказал Матвей и подал руку. — Беги вперед. Пускай мама варит уху. Да помоги ей чистить окуней!
Антон живо нагнулся собрать удочки, но ловкость изменила ему и чем больше он старался их спарить, тем упрямее они распяливались крестом. Брат взял на себя доставку удочек домой, и мальчик освобожденно кинулся бежать, размахивая тяжелым куканом. Но, отбежав недалеко, придержал свой полет, обернулся, крикнул:
— Смотри! Я запомню! — и побежал еще прытче…
Деревня была на виду. Матвей неторопливо шел по безлюдной дороге. Истово грело уже высокое солнце, но казалось, и в слабых токах пахучего ветра, и в распевах жаворонка над открытым полем слышится не совсем ушедшее утро — тот свежий, счастливый час, которым одарили Матвея Коржики в канун расставанья.
Дорога делает последний изгиб перед тем, как влиться в деревенскую улицу, и в стороне от изгиба, на склоне бугра, Матвей видит кузницу. Он замедляет шаг, потом мгновение стоит на месте и вот решительно сворачивает; поднимается по склону.
Обнятая бурьяном, кузница кажется наполовину провалившейся в землю. Кусты отцветшей черемухи дотянулись до крыши. Елка вымахала выше трубы, разложив свои лапы по кровле. Дверь накрест заколочена длинными бурыми тесинами. Откуда взялись кусты, откуда елка? Занесло с ветром, посеялось, принялось, как принимается, живет жизнь даже на голых скалах.
Матвей раздвигает сухое былье, перемешанное с молодой крапивой, отыскивает щель между створом двери и косяком, заглядывает внутрь. Из угла солнечный луч бьет через рассевшиеся пазы бревен, режет лезвием земляной пол. Мусор ворохом высится перед горном. Под шатром горна куча щебня, на ней два-три прокопченных цельных кирпича.
Плохо видно место, где стояла наковальня. Матвей выискивает другую щелку в двери, но, когда припадает к ней глазом, видит словно чудом подвешенный в воздухе, вырванный из тьмы солнцем, серебристый круг паутины.
Не на что смотреть, да ведь и незачем смотреть на доживающую век развалину. Скоро, очень скоро ее покроет земля. Матвей отходит от кузницы, почти сбегает вниз, на дорогу, и вот длинный, ровный порядок улицы открывается его взгляду.
Женщина в темном платье идет навстречу. Частый шаг ее скор, она спешит. Но, приближаясь, будто сбивается с ноги. Можно разглядеть ее лицо. Оно бледно и как будто чересчур узко, обведенное платком. Странно, что в жаркий день на женщине такой плотный, наверно зимний, платок. Она все больше медлит. Видны ее глаза — круглые, светлые, немного выпяченные из черных окружий ресниц. Они одни живут, а впалые щеки, губы стынут в холоде одинаковой желтизны. Лоб, скулы, подбородок туго обтянуты краями платка, и треугольник лица напоминает убранных к отпеванию покойниц. Матвей отводит взгляд, когда женщина вот-вот должна сравняться с ним. Что ему до встречных прохожих?
— Никак, Веригин? — слышит он негромкий, но полный и певучий голос.