В густом хвойном участку еловый лапник казался черным, и его тени на траве словно хранили ночную мглу, а рядом пятна света ослепляли огнем безоблачного дня. Тут не ощущалось жары, удручавшей открытые пространства, но она точно отжимала из деревьев соки, и весь лес был напоен теплом душистого, клонящего ко сну дыхания хвои. На разные лады тут все манило и звало к отдохновенью: крапивницы, в пару ведущие свою обманную игру на солнце; белка, вдруг рассерженно кинувшая с елки пустую прошлогоднюю шишку; голубое крыло мелькнувшей сойки и на лету ее перепуганный крик; и нарисованные в воздухе листы бузины, и загадочный сумрак под нею, и женское далекое, игривое «ау-у»…

Но Алексей удержался от соблазна. Только миновав лесную дорогу и деревеньку на косогоре, он остановился. Да и кто прошел бы мимо того, что перед ним открылось?

Недвижный пруд лежал, окольцованный крутыми берегами. Дремучие ветлы, намертво сковавшие корнями плотину, как по отвесу, ниспускали свинцовые ветви к воде. На выступах берегов клонились березы, готовые ухнуть в пруд вместе с подмытыми корнями. Позади них темнел вековой парк с шапками лиственниц посередине, кучно подброшенными в поднебесье. Ряска зеленой крупой накрыла заводи, и, рассекая ее, точно перенизанные ниткой, скользили друг за дружкой сахарные утки. Рыболов в колпаке из газеты тихонько шугал их удилищем, чтобы не мешали. Грачи летели, и там, где все отражалось вниз головой, летели их отражения вверх животами. Где-то прилежно урчал мотор и, будто стараясь перебрехать его, ярилась собачонка. На водосбросе колокольцем била струя, отыскавшая в заслоне щель. Влажной синей дымкой трепетал вдали воздух.

Это была обыкновенная, стократ повторенная русской природой картина. Но ее обаяние состояло как раз в том, что она была обыкновенной, как нередко в обыкновенном лице заключено самое значительное, что есть в человеке. Алексей удивился, как мог он не заметить этого пруда пять лет назад, когда приехал к отцу первый раз? Значит, и правда тогда от поездки не осталось на сердце ничего, кроме обиды.

Разительно было противоречие картины той тревоги, которая держала Алексея последние трое суток. Природа будто говорила: жизнь должна быть такой, как я. Но и другой голос звучал в нетронутом спокойствии дня. Меня грозят отнять у тебя, внушал этот голос Алексею, отнять навсегда. Я тебя вырастила, я тебя научила понимать и любить прекрасное, я — твоя колыбель. Лучшее, что ты видел и слышал во вселенной, что когда-нибудь чувствовал, дала тебе я. Ты — мое создание и моя надежда, мое дитя и мой гений. Теперь меня хотят вырвать из твоей жизни. Чем же будет тогда твоя жизнь, если ты не встанешь и не оградишь меня своей грудью от поруганья?

В первый момент у Алексея появилось желание проститься с этим солнечным миром, выплывшим на его пути. Но он вгляделся в бесконечно простые и чудесные его черты, как в черты матери, и внезапно сказал ему: «Здравствуй! Здравствуй, вечный мой спутник, ключ моих сил, отрада сердца, здравствуй всегда!»

С неожиданным волнением он двинулся дальше, вдруг зашагав длинным скорым шагом, как на походе.

Садовая калитка на даче Александра Владимировича была приоткрыта. Откуда-то вышла на тропинку бурая, в черных подпалинах овчарка, торчком нацелила вперед уши. Отступать было нельзя: Алексей маршировал прямо на нее. Ее ноздри подрожали, и вдруг, опустив голову, она положила уши и гостеприимно раскачала волчий хвост.

Через отворенные дачные окна сыпался дробью стук ножа. Алексей толкнул дверь черного крыльца и очутился в кухне.

Низкорослая стряпуха, вся будто из подушек, захватив край передника, мазнула им по верхней потной губе и только было любезно улыбнулась, как в комнатах раздалось бойкое триктрак каблучков и серебряная, в высшей степени озабоченная колоратура прозвенела на всю дачу:

— Мотя! А шафран вы не забыли, Мотя?

Юлия Павловна в своем утреннем великолепии выпорхнула на кухню. Все замерло в ней, и секунду она была похожа на живую модель, которую приготовился снять фотограф. Ни одна складочка не дрогнула на ее темном капоте, шитом цветами бледных шелков, ни один волосок не шелохнулся в кипенной ее седине, уложенной умелыми руками.

Алексей сказал:

— Здравствуйте.

— Боже мой! — шепотом ответила Юлия Павловна и медленно сложила ладони, точно умоляя ее не пугать. — Алеша? Какая неожиданность!

— Да, я, — сказал он, переступая с ноги на ногу.

— Я вижу, вы! Но я не верю глазам! — воскликнула Юлия Павловна.

Голос ее опять зазвенел, то забираясь тоненько на самый верх, то падая вглубь, будто она пробовала диапазон своего сопрано. Она засмеялась, и с этого момента каждая черточка ее начала ту оживленную деятельность, для какой была создана натурой вкупе с упражнениями, ставшими привычкой. Почти уже не было заметно, что Юлия Павловна изображала обворожительную женщину, — движения ее были естественны, как у артиста, у которого мастерство игры вытекает из прирожденного жеста.

Она схватилась за голову, ничуть не потревожив прически, брови ее выразили испуг, но улыбка не сходила со щек.

— Как же вы прошли садом? Я не слышала, чтобы наш Чарли лаял. Он должен был разорвать вас в клочья!

— Он добродушный пес.

— Вот плоды воспитания! — опять всплеснула руками Юлия Павловна, и россыпью заискрились ее ноготки. — Шурик так распустил Чарли, что он кидается только на своих. Представьте, этого лютого зверя не боятся даже котята!

Она вдруг серьезно всмотрелась в Алексея. В глазах у ней мелькнули изумление и грусть.

— Что такое, Алеша? Вы стали еще красивее! Гораздо красивее, чем раньше! Это… это наконец прямо неприлично!

Она засмеялась на ласковой нотке, откровенно любуясь им и, пожалуй, еще больше — собою.

— И как возмужали! Что значит — инженер!

Он все не мог уловить паузы, чтобы заговорить. На Юлию Павловну не действовало время: она была такой же, как прежде, когда отец представил ее Алексею («Изволь познакомиться с этим обаятельным созданием, — шутливо сказал Александр Владимирович, — и не думай, что это — бабушка: Юлия Павловна научилась так ловко красить волосы, что парикмахеры сходят с ума от зависти»). И тогда Алексей впервые увидел смех Юлии Павловны, услышал ее речь, вплетенную в этот смех, как нить в кружево. («О, мой отец в двадцать шесть лет был сед как лунь! — сказала она. — И он говорил, что это у нас в роду. И что это не от старости, а… от мудрости! Видите, я — не выродок. По крайней мере, что касается седины».)

Как тогда, при первом знакомстве, так и теперь, сплетение речи и смеха Юлии Павловны возбуждало в Алексее двойственное чувство. Слишком много эффекта таилось в непринужденности с какой она держалась, и в то же время не верилось, чтобы такая непринужденность могла быть деланной.

— Что вы все смотрите на меня? — продолжала спрашивать Юлия Павловна, довольная, что с нее не сводят глаз. — Я постарела? Не могло же у меня прибавиться седых волос!

Седина была коньком Юлии Павловны — ровная, будто наполированная голубая седина, еще больше украшавшая и без нее красочное лицо молодой женщины. Она готова была бы поступиться многим, но не своими полосами, которые подсинивала, чтобы увеличить голубизну: это она не считала краской и любила говорить, что женщина, покрасившая волосы, уже отступила на один шаг перед старостью. Ей, правда, незачем было делать такого шага, — она была едва за тридцать.

Алексей глядел на нее и думал, что, наверно, только наедине с собой, да и то нечаянно, Юлия Павловна могла заметить в зеркале лицо, отражающее ее существо. «Да, мадмазель», — чуть не вылетело у него, когда она с налетом обиды подсказала ему его вопрос:

— У вас на языке один вопрос — дома ли Шурик?

— Да, Юлия Павловна, мне надо поговорить с отцом.

— Какая же досада, — прощебетала она, — Шурик со вчерашнего дня в городе. Но он скоро вернется. Не позже чем к вечеру. Вы ведь побудете у нас, Алеша? Или… (испуг и укор раскрыли ее глаза) или вы все еще не можете меня терпеть?

— Я проездом и очень спешу.

Вы читаете Костер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату