множество голосов либо отвечало их мыслям, либо заставляло думать о том, что раньше не приходило в голову. И оттого что чужие страдания неотступно следовали за ними, их собственные страдания все тягостнее возрастали.
— Если мы… умрем, — остановившись, проговорил Цветухин с передышкой после каждого слова, — то умрем… от жажды.
Это была не его жажда — это была жажда всех, кто тащил узлы, толкал коляски, нес детей на спинах или плелся с пустыми руками. Прошел слух, будто где-то совсем близко — на кладбище или не доходя до него — есть родник. Потом, как по цепи, передали, что чуть в стороне от тракта скоро должно быть цветоводство с колодцами.
Цветухин обнадеженно прибавлял шагу, чтобы через короткое время опять кое-как перебирать ногами и вслушиваться в стонущие детские припевы, готовый сам застонать, как ребенок: «Мам! Попить!..»
Уже добрались до кладбищенской стены — далеко по равнине протянувшейся, приземистой кирпичной ограды, побеленной известью. Стали говорить, что родника на кладбище нет, но сейчас же за кладбищем протекает ручей, в котором, глядишь, можно и выкупаться. Нетрудно было простить эти слухи, рождаемые материнскими утешениями: дети вспоминали, что мать говорит всегда правду, и минуту плакали потише. Взрослые же чувствовали ложь, но знали твердо, что впереди будет не только вода, а должно быть все для жизни, так как уходили и, может быть, уже ушли от смерти.
Рассекая медленное шествие толпы, стала вплетаться в нее цепочка красноармейцев — вряд ли полные два взвода молодых пехотинцев при винтовках с примкнутыми штыками. Тех, кто не успевал дать им дорогу, они обходили, и марш их был нестройным, разорванным — они то догоняли друг друга, то мешкали по трое, четверо перед нечаянным препятствием. Тогда очутившиеся рядом с ними люди слышали их отрывистые разговоры, и слова красноармейцев передавались молвою дальше.
— Приказ-то — к старой границе? — расслышала Анна Тихоновна негромкий вопрос бойца к сержанту.
— Повторять тебе, что ли? — обрезал сержант. — Приказание товарища командира — занять оборону в районе кладбища.
Он скомандовал цепи подтянуться, крикнул:
— Посторонись, граждане!..
Анна Тихоновна обернулась к Цветухину. Глаза их встретились.
— Ты слышала? Отступают, — сказал он.
— Нет, — возразила она поспешно, — нет, я слышала — будут обороняться.
— Все равно, — сказал он, опять останавливаясь. — Я больше не могу.
Она погладила его по плечу:
— Ну постоим немного. Хорошо?
Поодаль от них красноармеец, сидя на земле, разматывал портянку. Другой стоял над ним и, засунув руку в снятый сапог товарища, прощупывал стельку.
— Нет там ничего. Ты стряхни хорошенько портянку.
Несколько беженцев задержалось около них. Светлоглазый старичок с повязанной носовым платком, как видно, лысой головой сочувственно произнес:
— Получилось, товарищи военные, обманули вас немцы-то? Тот, который держал сапог, покосился на старичка, кинул сапог наземь, сказал сердито:
— Мало, что ль, предателей!
— По казармам прицельным огнем бьют, — добавил занятый переобуваньем.
Проглаживая ладонью портянку и принимаясь обвертывать ступню, он продолжал, ни к кому не обращаясь:
— Вчера в гаубичном парке всю технику приказали на козлы поставить. И горючее слили. Смотр, говорили, ожидается. Он и грянул… смотр!..
Старичок, отщипывая что-то из аккуратной кошелки, совал в беззубый рот, пожевывал, с любопытством слушал.
— Это который парк, в Северном городке? — спросил он.
— А тебе не все равно — который? — одернул старичка сердитый красноармеец.
— Пошли живей, Славка! — прикрикнул он и метнул глазом на старичка. — Лазутчики! Только и гляди…
Оба они побежали, локтями придерживая винтовки за спиной.
— Всё ищут виноватых… Ветра в поле… — снисходительно сказал старичок, что-то опять закладывая щепотью в рот.
Цветухин смотрел на Анну Тихоновну. Не надо было слов — лицо умоляюще говорило за него, что он изнемогал. Она повела его к кладбищенской стене. Под простертым из-за стены навесом кленовых ветвей они опустились на траву и здесь, в неожиданной тени, впервые оглядели себя.
В грязных пятнах измятой, жалкой одежды, потрясенные и нищие, они молчали, не понимая, означала ли эта минута конец испытанию или ею начинается новое, еще горше пережитого.
Егор Павлович отвалился на спину, вытянулся во весь рост, закрыл глаза. Анна Тихоновна разглядывала его заострившийся, будто выросший нос, впалые виски, раскрытые губы в белых сухих шелушинках, неподвижно торчавший горбик кадыка. Если ей было так тяжко, что она не могла бы встать на ноги, то что же происходило с ним? Не умирал ли он? Но он дышал размереннее, тише. Надо было дать ему покой. Пусть даже подремлет, — рассудила она почти с безразличьем. Не отдохнув, нельзя идти дальше. Пусть заснет.
Она решила не беспокоить его, может быть, единственно потому, что сама ничего не ощущала, кроме истощения. Земля тянула ее к себе, и она хотела тоже прилечь, когда заметила смятение в потоке беженцев. Люди бросились к кладбищу и стали падать у самой его стены, стараясь прилипнуть к ней, сжаться, и если бы только было можно — вдавить себя в ее кирпичи. Равнина вокруг опустела. Только по дороге неслись друг за другом в пыли безудержные грузовики.
Кровь жаром охватила Анну Тихоновну, тело ее вскинулось, она встала на колени и замерла — прямая, настороженная. Какое-то слово летело над нею, подхваченное, повторенное разноголосо, и она вдруг поняла его смысл.
— Наши! Наши! — громче и громче кричали голоса, и люди, которые только что кидались на землю, изо всех сил прижимаясь к стене, вскакивали и бежали назад, к дороге, обгоняя один другого, задирая вверх головы, размахивая над ними кто платком, кто рукой, кто чем попало.
Построенная угольником, пронеслась синим небом тройка истребителей и скрылась вдали над городом.
— Наши! — не унимались голоса, как будто эти три самолета в небе обещали избавить людей от земных мучений и горя.
— Наши! — не переставала вторить про себя Анна Тихоновна, положив высоко на грудь руки с раздвинутыми пальцами и глядя кверху полными слез глазами. Она как подскочила, чтобы куда-то бежать, и стала на колени, так и стояла недвижимо, пока взгляд ее сам собою не опустился на Цветухина.
— Егор Павлыч! Видели? Наши! — воскликнула она.
Он лежал по-прежнему, как смертельно усталый и отдавшийся покою человек. Потом его губы шевельнулись, точно готовясь к улыбке, и он, приоткрывая веки, не спеша выговорил:
— Наше, наше с тобой кладбище. Наше.
Она закричала на него:
— Не смейте! Нет, нет, не смейте этого думать!
Скопившиеся слезы потекли у нее быстро-быстро, она размазала их, по-детски, кулаками и с такой же детской, плачущей злостью вскрикнула еще раз:
— Не смейте! Я… я сейчас же устрою вас на машину! Сейчас!
Это была решимость, приходящая наперекор отчаянию. Но слова, которые вырвались у нее, значили не больше того, что она видела: прямо против нее, на дороге, грузовик с парусиновым тентом, сделав два- три рывка, откатился к обочине и стал. Она побежала к нему.
Едва он остановился, его обступили беженцы и вокруг засуетились дети, пытаясь заглянуть под тент.