это был уже только клеточно-тканный субстрат, годный лишь к посеву в чашках Петри. Моментально возникший бурный пожар в секунды слизал остатки размазанной плоти. Души, словно из сильнейшей катапульты были выброшены на волю, из очага пожара и, не задерживаясь ни на секунду, рванули вверх, к спасительным небесам.
Ошметки астральных тел, обрывки клеточных матриц, пляшущие в языках пламени перемешивались с подобными остатками экипажа, пассажиров, металлических конструкций. Но все это было только болью природы и технической мысли, но не людей, в мгновение потерявших связь с земной жизнью и ничегошеньки не чувствовавших. Все это телесное месиво вмиг через свои души приобрело контакт с Богом и его Святыми адептами.
По законам Каббалы, творящееся на мести катастрофы способны видеть только откровенные сенситивы, среди которых, безусловно, была и Муза. Она регистрировала динамику интересующих ее гиперфизических сил, ибо посвященным, конечно, была подвластна Магия, главное свойство которой – это 'воздействие и восприятие воли на жизненную силу'. Муза, как сфинкс, в критических ситуациях превращалась в полный пантакль, подчиняющийся формуле: 'знать, сметь, хотеть, молчать'. В такие минуты ей даже самой казалось, что она меняла не только содержание, но и форму: голова оставалась человеческой, но появлялись львиные когти, тело быка и орлиные крылья.
Музе, как бы во сне, явилась Сабрина – печальная и удивительно беззащитная. Она была настолько печальная, что Муза не смогла (скорее, не захотела) удержать рыдания. Сабринок каким-то отсутствующим голосом – голосом из далека – поведала подруге, что она всегда хранит память и душевную верность Сергееву, Музе, Володе.
Ощущение возникшей скорби нельзя было забыть, потому что именно оно единственное приобщило новомученицу к особому таинству любви. И новое ощущение сливалось именно с образом Сергеева.
Любая женщин в глубине души романтик – ей страшно хочется быть похищенной, украденной, но только желанным мужчиной. Таким желанным волшебником был все же Сергеев, потому что он умел создать особую тайну даже из, казалось бы простых, любовных оргий: это было некое преступление, приятно щекотавшее нервы, прежде всего, причастностью к порочности, к загадке, к особому таинству, может быть, даже запрещаемому Богом! С Сабриной тогда творилось неведомое ранее, подобное тому, что, видимо, происходило с Евой в Раю, когда она решилась поверить Змею-искусителю. Такое бывает только один раз в жизни, и устоять против подобного соблазна никакая женщина не может. Наоборот, чем святее женщина, тем томительнее всю жизнь она ищет встречи с грехом, с дьяволом-искусителем.
Отношения с Магазанником были совершенно из другой сферы: из того, что называется 'прочным тылом', надежностью, прогнозируемой загодя. О таком семейном счастье любая женщина тоже мечтает и никогда от него не отказывается, особенно будучи в зрелом возрасте и здравом уме.
Судорога рванула тело Музы, и она открыла глаза, в которых стояли слезы. Володя, и Феликс увидели в них языки пламенеющей муки. Без слов все поняли, что Муза только сейчас побывала в 'неведомом'. Ясно: она никогда не расскажет о том, что успела там увидеть! Но сознание еще непрочно держалось в женщине, путалось и спотыкалось о недавнее отрешение.
Почему-то очень четко и ясно в памяти шевельнулось маленькое стихотворение, написанное Александром, но только Муза не могла, как не силилась, вспомнить каким Александром – тем старшим, который Георгиевич, или молодым (даже совсем юным, внуком) – Александром Александровичем. Но это неважно, когда есть стих, и он громким колоколом звенит в твоей больной голове (Обличение):
– Ох, труден, тяжел стих! – прошептала Муза, не понимая в забытьи или наяву она шепчет: мозг еще плохо работал, но губы шевелились. Это точно. Их мягкий шелест видели и даже слышали окружающие.
– Но иного выбора нет: 'за неимением гербовой, пишем на меловой'. Будем впитывать хотя бы музыку Псалма тридцать седьмого, его первой строфы, так прочно вбитой в концовку заклинания. – подумала и произнесла Муза. Опять шелест губ фиксировали Володя и Феликс, – эти скромные признаки жизни хоть как-то их воодушевляли. Муза, видимо, уже выбиралась с уровня общения с эфирными телами, разбросанными скелетами памяти и кристаллическими решетками. Но она оставалась еще довольно далеко от того, что принято на земле называть нормальностью.
На последнем стихотворном аккорде Муза, медленно освобождаясь от дурноты, наблюдая виноватые взгляды Феликса и Володи, еще больше продвинулась к просветлению. Она поняла, что вся эта чертовщина и чушь привиделась ей в забытьи. Подумалось: 'Не хватает, чтобы явились картины из жизни средневековых алхимиков, например, полулегендарного монаха Шварца, или самого Папы Римского Иоанна XXII, издавшего буллу о запрете химических таинств только для того, чтобы устранить собственных конкурентов, ибо сам папа был заядлым алхимиком. Хорошо, если никто из присутствующих ничего не уловил, не понял, не услышал обрывки фраз'. Но все молчали, словно известные рыбы (pisces) химеры из отряда морских цельноголовых существ, резвящихся в водах начиная от шельфа и до больших глубин мирового океана. Вязкость рассудка никак не позволяла Музе оторваться от этих треклятых рыб. Она все уточняла и уточняла информацию о них, затерявшуюся среди прочего хлама перегруженной памяти. Рыба химера живет в морях и проливах, окружающих побережье Европы. У нее страшная рожа и уродливое тело, слепленное из не съедобного мяса. Уродина и размножается не как все – она откладывает яйца, которые люди-чревоугодники считают дорогим деликатесом. Среди норвежцев встречается много любителей блюд, приготовленных из печени химеры.
Опять Муза поймала себя на опасениях за собственное психическое здоровье: 'Откуда все эти вздорные, вычурные ассоциации?.. Ох, не спроста все это! Точно, не с проста'! Как не крутись, себя обмануть не удастся: придется отправляться в НИИП им В.М Бехтерева, как минимум, в отделение неврозов, к достопочтенному профессору Борису Дмитриевичу Карвасарскому. Пусть лечит, обманывает, уговаривает, пугает. Согласна, чтобы вся его вышколенная свора эскулапов – психотерапевтов, самых безумных на белом свете, – терзала душу, экспериментировала и изощрялась до тех пор, пока самой не надоест разлагаться, прятаться в болезни. Муза сама себе обещала быть послушной пациенткой, с удовольствием подыгрывать этим гештальт-львицам с искусственными мыслями и остуженными яичниками, да угрюмым петухам в белых халатах, по врожденной наивности верящим в то, что они своими 'лечебными словесами' и горькими таблетками, большая часть из которых плацебо, могут заменить общение с Богом, принесение покаяния Всевышнему.
Тут, очень кстати, сунул в полумрак болезненных видений свою умную, черноволосо-кудрявую (пожалуй, как у Немцова Бориса Ефимовича), слишком узковатую для славянина голову Саша Эткинд. Истинно современного его контр-агента, кондового представителя, если угодно, определяет иное понятие – 'рожа кирпича просит', или еще того хлеще, кратко и ортодоксально – харя. Такие хари в изобилии сейчас присосались к каким-то питательным клапанам и обескровливают экономику страны. Но это не имеет отношение к Александру Эткинду.
У Алксандра тоже был интерес к больным неврозами. Он выставлял их напоказ, на всеобщее обозрение, в своем замечательном учебнике об эросе невозможного. С ним за компанию впорхнула супруга – очаровательная, изящная балерина, с настолько развинченными суставами ног, что казалось будто тело ее идет лицом вперед, а нижние конечности – наоборот. Супруга спешила, словно, только для того, чтобы успеть убедить ученую публику: 'нет в эросе ничего невозможного'. Бодрый пудель коричневатого цвета увязался за своими человеческими родителями. Он тоже с особой миссией, которую тут же и разрешил: поднял ножку и обмочил больничную койку, демонстрируя свое понимание 'эроса возможного'.
Саша когда-то учился с Музой на факультете психологии Санкт-Петербургского университета: уже тогда он увлекался пакетами диагностических методик, подаренных миру зарубежными специалистами. Именно за эрудицию и всезнайство его и подвергали маститые коллеги ученому остракизму, ели поедом, превращая