вытряхивали улов на примятую траву, собирали и несли к разожженному Тулегеном костру, где готовили завтрак. После завтрака Маринка садилась шить котфочку, а Кодар за низеньким столом делал для будущих ковров рисунки. Чаще всего он изображал на них степь. Здесь были и длинногривые кони, пасущиеся в золотистом ковыле, гурты скота, стоящие в полуденную жару в мутной воде степного лимана, отары курдючных овец, утопающих в разноцветной траве, с полуголым пастушонком в одних кожаных шароварах.
Несколько дней назад он нарисовал коршуна, камнем падающего на притаившуюся в траве птичку. Птичка сжалась в комочек; казалось, что даже травинки дрожат, встревоженные сильным биением маленького птичьего сердца… Этот рисунок напомнил Маринке ее судьбу.
– Значит, это я? – опускаясь рядом с ним на колени, сдерживая учащенное дыхание, тихо спросила она и, кивнув темными глазами на коршуна, добавила: – А это ты?
– Правильно, ты – птичка… но меня тут нет, – загадочно улыбаясь, сказал Кодар.
– Ты коршун, ты! – протестующе, с обидой крикнула она. Ей даже страшно стало в эту минуту. А Кодар как ни в чем не бывало улыбался. Глаза его светились радостью.
– Значит, я птичка, меня терзать, щипать можно? Ну, не-ет! – Маринка протянула руку к рисунку, чтобы смять, разорвать его на мелкие клочки…
Кодар поймал ее за кисть руки и бережно отвел.
– Кодара тут нет, – твердо проговорил он. Переменив карандаш, он быстрыми движениями набросал контур всадника на косматом коне. Маринка увидела, как оживала знакомая фигура коня и всадника с приложенным к плечу ружьем… Она и раньше заметила белое пятно на рисунке, окруженное высокими травами. Теперь оно запомнилось и ожило.
– Это настоящий Кодар или нет? – не выпуская ее руки, спросил он.
Маринка уронила голову к нему на колени и закрыла глаза. Чувствовала, как он гладил ее волосы и легонько сжимал горячую руку. Это был настоящий Кодар, который любил ее.
…И вот теперь приехал ее родной отец. Из-за того что она бежала от постылых буяновских ласк, которые отвергло ее сердце, он хочет видеть дочь свою мертвой, в гробу, во имя того, чтобы станичные сплетницы и бородатые казаки не называли ее басурманкой, блудницей, нарушившей их традиции.
– Ну что ж, тятя, может, я и стыд потеряла, может, и большой грех взяла на свою душу, бог пусть сам рассудит, – шурша за тростниковой ширмой платьем, заговорила Маринка.
– Ты семью оскорбила, мужа! Это как?
– Повинилась!.. Ежели надо за это казнить, казните, но туда я уже не вернусь, не-ет! Говорила ему, что не люблю, хотела, старалась… А он в первую же ночь стал Кодаром попрекать, сознайся, говорит, а то хуже будет… Поймите вы меня, тятенька, миленький, как же мне было… Я тогда в саду удавиться хотела! – доносился из-за ширмы всхлипывающий Маринкин голос. У Петра Николаевича сердце разрывалось на части.
– Зачем же шла? Кто тебя гнал?
– Все, кроме вас! Проходу не давали, липли, приставали, про Кодара сплетничали! Пусть теперь говорят! Что правда, то правда! Вы как хотите, а теперь я его жена, назло всем детей нарожу!
– Ты жена своего законного мужа. Он тебя через полицию…
– Не думаю, чтобы Родион был такой дурак… Может, его папаша?.. Пусть приедет, я сама с ним поговорю… Я ему расскажу, что меня перевели в татарскую веру. Вера другая, значит, и закон другой.
– Марина, как ты можешь шутить? Ты что же, хочешь, чтобы я тебя своей дочерью не считал? – взволнованно, с болью в голосе говорил отец.
– Не шучу! Какие тут шутки, коли полицией грозятся! А помните, вы мне сами рассказывали, как казаки привозили полонянок из Хивы: попы сначала крестили их, а потом венчали, а писарь Важенин по сей день на крещеной татарке женат… Вы сами тоже не знаю на кого похожи, а я вся в вас, такая же черномазая и упрямая. Что же теперь будем делать?.. Вешаться аль топиться я, тятя, раздумала, жить хочу… Как мне тут хорошо! Как привольно! Если бы вы знали!
– Вижу. Ты хоть о матери-то вспомни, – с примирительными в голосе нотками задумчиво проговорил Петр Николаевич.
Он понял, что все кончено и ничего изменить нельзя. Теперь уже думал об Анне Степановне. Сильно сдала она и очень страдала.
– А я о ней, тятя, каждый день богу молюсь…
– Еще не разучилась молиться-то?
– Молюсь… по привычке… Хоть дядя Василий и говорил, что никакого бога нет, попы его выдумали… Наверное, и на самом деле так… Уж как я ни молилась, как ни просила его помочь мне в моих девичьих делах, все выходило так, будто я какая отверженная. Теперь-то уж, если и есть он, слушать меня не станет. Магомета буду просить…
Тулеген не выдержал и залился веселым, трескучим смехом. Поглаживая клинышек бородки, сказал:
– Какой, Петька, у тебя дочка! Ай-яй! Джигит!
– Плохо учил!.. – не то в укор дочери, не то в свое осуждение проговорил Петр Николаевич. – Слушать ее – так и сам…
– Уж признайтесь, сами-то тоже над попами подсмеивались… Я вас слушала, теперь вы меня послушайте, – перебила Маринка. – Любила вас и люблю по-прежнему. Маме скажите, что у меня за нее тоже сердце болит.
Маринка вышла из-за ширмы, гордая и красивая. На ней была розовая кофточка и длинная синяя юбка. Скрестив на груди руки, она с тихой грустью продолжала:
– Может, когда вы приедете и все ей расскажете, простит и она меня. А если захочет, привезите ее