Гаврюшка, перетряхнув привезенные овчинником кожи, собирался вынести их в амбар. Надевая высокую барашковую папаху, сказал Стеше:
– Пусть тебе новую шубу сошьют.
Стешка, склонившись, вязала иглами перчатки из козьего пуха. Сердито посмотрела на мужа. И не ответила. Гаврюшка, кинув на плечо связку желтоватых овчин, молча вышел.
– А у меня полушубок тоже весь расхудился, – заметил Санька. Он сидел еще за столом, вылавливал из глиняной миски бараньи куски крошенки и аппетитно обгладывал кости. К ужину мальчик опоздал – водил на вечернюю проминку Ястреба, которого он так любил, что мог пропадать на конюшне целыми днями. Он то и дело подкладывал Ястребу сенца, таскал украдкой куски хлеба, смахивал с его и без того гладкой шерсти малейшую соринку.
– Плохая у тебя шубенка, Сашок, правда. Скажу папаше, чтобы новую пошил, – работая иглами, отозвалась Стеша.
– Значит, я у вас так и навовсе останусь?
– А разве тебе у нас плохо? – спросила Стеша.
– Хорошо. Вот в школу ба… – вздохнул мальчик.
– Будешь ходить.
– Опоздали, теперь меня не примут…
– А может, и примут. Нагонишь. Ты головастый, – сказала Стеша.
– А кто же будет тогда скотину убирать, назем чистить?
– Все, сообща. Не целый же день ты будешь в школе торчать.
– Оно конешно… – по-взрослому подтвердил Сашок. Поблагодарил молодую хозяйку и отодвинул миску. У Лигостаевых ему было на самом деле хорошо: тепло и сытно.
Вошел Петр Николаевич и внес новое необделанное ярмо. Повесив дубленый полушубок на гвоздь, достал из-под кровати топор и начал обтесывать березовую болванку.
От стука в комнате замигала на столе лампа, в горнице застонала Анна Степановна, в зыбке заплакала маленькая Танюшка.
– Да что же вы, папаша, места, что ли, не нашли для этой арясины? – подходя к зыбке и расстегивая грудь, раздраженно проговорила Стеша. – Прямо уж не знаю…
Петр Николаевич виновато опустил топор. Поднявшись с чурбака, на котором обтесывал арясину, он взял ее с пола и прислонил к печке. После стычки с сыном он на самом деле не находил себе места. В бане мылся с Сашком. Ужинал один: проголодался и закусил в одиночестве. От общего ужина отказался. Долго потом сидел у постели Анны Степановны, с грустью смотрел на ее исхудалое, бессмысленное лицо. Позже вышел в хлев, бросил коровам пласт сена, обнял сучкастую осокоревую соху и заплакал – хлипко и бурно. Отвернулась от него жизнь, не светлым днем стала заглядывать в душу, а темной, непогожей ночью. Кажется, что теперь постоянно завывает в трубе беспокойный степной ветер, уныло и сумрачно шелестит на дворе съежившимися листьями корявый лигостаевский вяз. А ведь совсем еще недавно; этой же весной, сидела под ним Маринка и весело распевала свои девичьи песни.
Где она теперь? Петр Николаевич взял веник, смел вихрившиеся стружки к печи. Чурбак и топор снова засунул под кровать. Закурил и присел к столу, соображая, куда бы ему сходить и спокойно докоротать этот тяжкий, угнетающий душу вечер.
Стеша возилась с ребенком. Танюшка, выпростав розовые ножонки, причмокивая, сосала грудь.
– Да ты что, окаянная? – вскрикнула вдруг Стеша и дала Танюшке шлепка. Ребенок заплакал. – Моду взяла кусаться… Я тебе, шельмовка!
– Перестань, Степанида, – не выдержал Петр Николаевич. – Не трогай девчонку… Это еще что?
– Только вам можно. Вы вон сегодня чуть своего сына бревном не хрястнули. Это как, папаша? – Стеша злыми глазами посмотрела на свекра и отвернулась.
Петр Николаевич часто задышал и несколько раз глубоко вдохнул махорочный дым. Сашок еще ниже склонил белесую головенку над старым, замусоленным учебником Баранова, наверное, в десятый раз перечитывал стихотворение: «Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз трещал».
– Не твое это, Степанида, дело, – попробовал Петр Николаевич урезонить сноху.
– Не за себя говорю, а за мужа! Вы вон коня пожалели… Незнамо для кого бережете… Один сын, а какая на нем справа? – беспощадно хлестала словами Степанида.
– Ты замолчишь или нет? – Петр Николаевич накрыл тяжелой ладонью стол и поднялся.
Стешка впервые видела его таким и женским чутьем угадывала, что свекор стыдится своего сегодняшнего поступка. Немудрым умишком своим она приняла это за признак слабости и закусила удила.
– Не замолчу, папаша! Вон берите ярмо и меня уж заодно!
– Ты дура, Степанида, и муж твой дурак… Не трогал я его еще пальцем, довел он меня… А уж трону, так не дай бог…
Петр Николаевич перекрестился, бросил в помойное ведро цигарку и направился к порогу. Снимая с гвоздя полушубок, он так посмотрел на сноху, что от черноты его глаз у Стешки захолодало под сердцем…
Дверь открылась. Вернулся Гаврюшка. Дыхнув на отца знакомым запахом папиросы, которую украдкой сунула ему жена, сказал ехидно:
– А к тебе, тятя, гостек пожаловал…