«Можете не считать, у нас не обманывают», – строго, не оборачиваясь, проговорил кассир.
Катауров стоял словно в чаду. Потом поскакал к приставу Ветошкину и в каком-то исступлении чуть не в ноги благодетелю.
«А еще на сколько купил?» – спросил тот.
«Да ни на сколько, Мардарий Герасимыч! – удивился Кузьма Романыч. – Они же теперь по тыще рублей каждая!»
«Через неделю будут стоить в два раза дороже, дурак вислоухий!» – рассердился пристав и тут же посоветовал вложить в акции все деньги.
«Тебя-то, Мардарий Герасимыч, кто надоумил?» – допытывался Кузьма, все еще боясь, чтобы не вышло какой-нибудь обмишулки…
«Авдей Иннокентич Доменов, вот кто! Только гляди помалкивай, а то язык отрежу», – пообещал пристав.
«Могила!» – заверил Кузьма и в тот же день укатил домой. Там дочиста опростал всю кубышку. Примчавшись обратно, купил толстую пачку зелененьких, затолкал ее в сухой бычий пузырь и схоронил на дне своего служилого сундука. На свободе заглядывал и пересчитывал. Перед отъездом с очередным этапом узнал от благодетеля, что каждая бумажка теперь стоила по три тысячи рублей! Богачом стал, да еще каким! Подумывал уже службу бросить. Ведь десять лет этапную пыль глотает, грязь на шляху месит. «А легкое ли дело сопровождать арестантиков? В другой раз попадется такой законник, что всю душу из тебя вымотает да еще жалобу настрочит. Сгибай после шею свою перед начальством. Вон Мардарий Герасимыч про доходы намекнул. Ну и что ж? Все мы люди крещеные, где-то можем и какую поблажку дать, если надо, и свиданьице устроим, и шкалик спиртику поднесем, за то и благодарствуют… Понимаем, что все люди на страдание идут по воле божьей… Можем и всякое другое снисхождение сделать, но только уж смотри, нас не подведи, бежать не вздумай али против царя лихие слова баить. Мы ведь все можем: и песенку вместе спеть, и кандалы надеть. Кузнец-то имеется в каждом поселке. Вон вчерась тот азиат бритоголовый, лигостаевской девки полюбовник, кандалишки свои перекрутил и решил дерануть… Цепочки-то слабенькие оказались, а может, кто и напильник дал… Это иногда бывает. Попадаются такие дьяволы! Но я тоже, соколы мои, не дурак, каждую душу наскрозь вижу. Сколько разных человеков прошло через мои руки. Не сочтешь, милай! Заменил я ему, зятьку лигостаевскому, цепочки-то, добротные навесил. Наверное, еще во времена Николая Павловича делали. Тогда умели ковать этот звонкий струмент. А нынче и прочность и звон не тот…»
Кузьма Романыч, повернувшись на скрипящем седле, оглядывал растянувшуюся вдоль дороги колонну. Приподнявшись на стременах, зычно крикнул:
– Подтянись! Веселей ходи, арестантики! Песенку заводи, а мы подтянем, бога помянем, глядишь, и скоро ночевать встанем!
Но «арестантики» шагают молча. Под ногами чавкает липкая грязь, холодная водица хлюпает в ветхой, промокшей обуви. Звенят кандальные цепи, и если уж говорить правду, то это вовсе не звон. Залепленные грязью кандалы не звенят, а скрежещут дробно, как будто подтачивают живые человеческие кости.
Новые кандалы Кодара, видимо, на самом деле допотопной ковки, возможно, с крепостных демидовских времен, шагать в них не легко, тем более по непролазной грязи, которая густо набивается в подкандальники. Кодар часто останавливается и выковыривает грязь концом подобранной на дороге чекушки. Ему помогает идущий рядом с ним высокий худощавый арестант, в черных роговых очках, с русой курчавой бородкой. Это ссыльный студент, уроженец Урала, Николай Шустиков. По приговору московского суда за участие в университетских беспорядках он был определен в ссылку. Однако студент решил, по собственному усмотрению, поехать в другую сторону. Вместо севера он вдруг отправился, на юг… Шустикова задержали, и теперь он следовал по этапу на золотой Витим. Студент был хмур и не очень разговорчив, только изредка перебрасывался словами с Кодаром.
А телега поскрипывает всеми колесами, этап медленно тащится, и полуденные серые краски совсем не меняются; хмурая, привычная дремотно-осенняя тишь.
– Устал, друг? – спрашивает Николай у Кодара.
– Что же сделаешь! – Темные над горбинкой носа глаза Кодара напряженно поблескивают и все время дико блуждают по сторонам. После неудавшегося побега на него тяжело смотреть.
Всю дорогу Николай наблюдает за этим суровым человеком и замечает, как он беспокойно и часто оглядывается назад и все чего-то ждет. Но кругом унылая пустыня ненастной осени, ни одной живой души. По степи густо курится и лениво ворочается в низинах скучный туман. На ближних курганах камнями чернеют носатые беркуты, напоминающие родные просторы. Неподалеку от дороги в голых кустах бобовника, заросшего пожелтевшей спутанной травой, притаилась подраненная казарка. Спугнул ее конвойный солдат. Волоча подбитое крыло, птица нырнула в заросли. Заметив казарку, конвойный вскинул ружье, выстрелил, но промахнулся. Солдат бросился искать подранка, но Катауров отругал его и поставил в строй. Кодар видел, как в том месте, где притаилась казарка, судорожно тряслись и качались травинки. «Это, наверное, так бьется у нее сердце, – подумал Кодар. – Эх, хоть бы мне аллах дал крылья птицы, – поднялся бы к небу и улетел в родные края. Там Тулеген-бабай, тетка Камшат, там жарко горят в азбарах дувалы, гурты скота пасутся на зеленой отаве, бойко скачут подросшие жеребята… А здесь чужая, холодная степь, свирепые лица конвойных». Грустные мысли Кодара прерывает властный окрик урядника:
– Па-ашел! Шевелись, арестантики!
– Айда, давай! – протяжно голосит возчик, и далекое эхо откликается жалобным криком подстреленной птицы.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Большое горе, внезапно обрушившееся на Кодара и Марину, ошеломило и старого Тулегена. Собравшись ехать вслед за отправленным по этапу Кодаром, Маринка вряд ли понимала, какое ей предстоит испытание. Как и все добрые и мудрые люди, Тулеген-бабай, привыкший бережно, с уважением относиться к несчастью близких людей, отговаривать не стал. Он молча взял лагун с дегтем, подмазал телегу и не спеша стал запрягать своего любимого одногорбого нара.
…И вот уже несколько дней, тарахтя колесами, катится по старому Челябинскому тракту тележка, в длинные оглобли которой запряжен высокий белый верблюд.
Тулеген-бабай, помахивая жидким прутиком, то заводит свою монотонную песню, такую же печальную и бесконечную, как думы Маринки, то начинает размышлять.
– Челяба? Один аллах знает, что это такое азбар Челяба! Я только слыхал про него немножко, а где он,