не замеченную другими. Она и профессор особенно наслаждались взаимной беседой. Ее поражали чудовищно обширные познания профессора; его поражала ее полнейшая неосведомленность обо всем, что сделала для мира наука. Он — своей логикой, она — отсутствием логики приводили друг друга к неожиданным заключениям, и потом сердечно смеялись оба.
— Прекрасно, — говорил профессор, — значит, вы, матушка игуменья, полагаете, что в рай войдут все хорошие люди: и православные, и католики, и протестанты, и даже язычники.
— Конечно. Милосердный Бог не отвергнет человека, доброго сердцем.
— Знаете ли, — уже кричал профессор в восторге, — за такие речи вас сожгли бы на костре, живи вы в Европе в средние века!
— Европа может ошибаться, — возражала игуменья. — Ну, и я не сразу бы пошла на костер, я бы еще поспорила. Сжечь монахиню — дело нетрудное. Но будет ли это доказательством, что доброта человеческого сердца ничего не значит у Бога?
Мать Анастасия, всегда присутствовавшая там, где была игуменья, вдруг завозилась на стуле. Этими звуками она старалась дать понять, что игуменья говорит лишнее: у них был такой уговор. Игуменья жила интенсивной духовной жизнью, мать Анастасия следила за этикетом.
На второй день пребывания в Тянцзине игуменья возвратилась от ранней обедни больной. С трудом, со стонами взошла она на крыльцо и опустилась на первый попавшийся стул. Бабушка окружила ее заботами: помогла пройти в столовую, снять мантию, дала выпить воды. Через пять минут игуменья уже опять улыбалась. Она тут же встала на колени перед иконой Богоматери:
— Еще потерпишь меня на земле, Богоматерь? Еще отложишь Твой суд надо мной? — спрашивала она, ласково Ей улыбаясь.
И вскоре повествовала за чаем:
— Болезней у меня много. И разные болезни, то есть болит везде. Приходит минута — не могу терпеть, стону, жалуюсь, а то и поропщу. Как подходит минута ропота, я сначала прочитаю псалом, а потом скажу Богородице: «А теперь Ты меня пока не слушай, буду роптать. Помни, не по безверию, а по телесному моему малодушию». Бабушка только вздыхала.
— Налейте, пожалуйста, мне еще чашечку чайку с лимоном. Очень люблю. Знаю, скоро умру. Что там буду пить — неизвестно. Но уж не будет там чайку с лимоном.
— А какие болезни у вас? — участливо спросила Бабушка.
— И сказать страшно, — улыбалась игуменья. — Первое — рак желудка.
— Боже мой! — воскликнула Бабушка. — Но это… это…
— Да, очень больно. Потом камни в печени. Тоже не радость. Ревматизм, конечно. Ну и как полагается в монастырях от долгих стояний на молитве ноги мои — ах! ноги мои — мученье.
— Здесь у нас есть замечательный доктор. Еврей, по фамилии Айзик. Очень хороший и денег не берет, так лечит.
— Люблю я еврейских докторов, — сказала игуменья. — И полечит и пожалеет. Ну, просто жалко ему пациента. Тоже редкость у докторов.
— Сегодня он приедет навестить англичанку. Вы бы поговорили с ним: матушка игуменья. Может, и облегчит ваши болезни, хоть немного.
— Пусть облегчит, — соглашалась игуменья. — Я и то буду рада.
Доктор Айзик появился в пансионе вместе с Розой. Бабушка сразу же почуяла опасность и приняла меры, чтоб оградить монахинь от Розы и ее реплик. Профессор и Анна Петровна были откомандированы удерживать Розу в саду на скамейке, пока доктор навещал пациентов.
Сначала Роза была очарована галантностью и вниманием профессора, но это длилось недолго. Она слушала его речь, и отношение к нему быстро менялось. Когда он блестяще доказывал иллюзорность видимого мира — и этих двух деревьев, и их самих, и даже их встречи, Роза, не дослушав конца фразы, вдруг круто повернулась к Анне Петровне:
— Поздравляю! Еще один сумасшедший. Вы слышите, что он говорит?
Профессор, несколько озадаченный ее резкостью, пробовал объяснить:
— Женский ум, как правило, мало способен к научным сомнениям. Когда женщина, например, наряжается на бал, может ли ей прийти в голову: «А вдруг ни я, ни этот бал, ни это бальное платье не существуют?»
— Вот что я вам на это скажу, — возразила Роза гневно, вставая со скамейки. — Допустим, я не сомневаюсь, и я одеваюсь. Но если вы сомневаетесь, что этот ваш костюм существует, то зачем вы вообще по утрам одеваетесь?!
И она ушла в дом. С тех пор, если ей случалось говорить об Анне Петровне, она ее называла «эта несчастная женщина».
Доктору не понадобилось много времени для пациентов. Миссис Парриш он знал хорошо. Игуменья же как монахиня могла только говорить с доктором-мужчиной. Она с удовольствием показала ему рентгеновские снимки, химические анализы и рецепты. Перед удивленным взором доктора развернулся, можно сказать, единственный случай. И эта женщина еще могла сидеть спокойно и весело повествовать о своих фатальных болезнях.
— Ну что вы мне теперь скажете? — спрашивала она с интересом. — Чем поможете?
— И сказать ничего не скажу, и помочь ничем не могу.
— Жалко, — сказала игуменья таким тоном, как бы речь шла о ком-то другом, — я уж было подумала: «А ну, как»… Ну и не будем говорить о болезнях. И вам они надоели и мне. Как дойдет до настоящей минуты, то и вера и наука уже не спорят, говорят одно: «Терпи!» — И она засмеялась. — Спросим, не дадут ли нам чайку. Попьем и поговорим о чем-нибудь хорошем.
На следующий день монахини готовились к отъезду. Игуменья восхищалась тем, как она хорошо отдохнула. Укладывая для них корзиночку с провизией, Мать положила туда два лимона. От нее это была почти евангельская «лепта вдовы».
Монахини уехали, и дом вдруг показался печальным. Решено было в этот день не читать, а всем лечь пораньше и хорошо отдохнуть. У всех появились какие-то свои новые мысли, которыми не хотелось делиться.
Когда все разошлись, Мать вышла на крыльцо. Там стояла Ама, работавшая для миссис Парриш.
— Ама, ты все еще здесь? Так поздно?
— Хочу вам что-то сказать!
Ее голос звучал торжественно, лицо выражало триумф. В углах ее косых глаз, в складках рта, в ямочках на щеках и подбородке — везде светилась радость мести, которая, по словам знающих, слаще меда. Она стояла, осиянная луной, и, казалось, сама сияла.
— Сестра Агата вернулась! — сказала она и засмеялась каким-то внутренним беззвучным смехом. — Жива, здорова. С ней ничего не случилось. Ее не очень-то торопятся взять туда! — И своим темным пальцем она показала высоко, к сияющее лунное небо.
25
Под опытным руководством профессора Дима вступал в фантастический мир точной науки. Даже в сказках Бабушки не было ничего такого чудесного. Какое счастье быть человеком! Какая радость жить в этом интереснейшем мире! Какая чудная эпоха — человечество начинает освобождаться от суеверий и предрассудков.
С повышением мнения о человеке, у Димы понижалось мнение о Собаке. Она ничего не понимала. Она пыталась лизать микроскоп, не умея смотреть в него. Занятый с профессором, Дима часто забывал о Собаке. Она чувствовала это и тихо уходила из дома. Она становилась на то место, где стояла впервые, прибыв в дом № 11, и повесив голову грустно размышляла о чем-то. Мало того, увлеченный теорией полезности, Дима начал учить Собаку подымать и приносить вещи, помогать в хозяйстве. Лишенная дара речи, как она могла возразить? Да и умея говорить, смогла ли бы она разрушить очарование профессорских теорий и вернуть Диму к прежним детским занятиям и радостям? С другой стороны, Собака не могла разлюбить Диму, так как сердце Собаки не знает измен. Оставалось — молчание. Собака страдала. Она худела. А все говорили, что она больна от жары.
И Лида как-то отдалилась от профессора. У ней была своя полная жизнь, и теории прошедшего и будущего ей совсем не были нужны. В день, когда Джим уехал из города, что ей был закон Архимеда? В