Легкое движение прошло по лицу японского офицера. Оно началось где-то около глаз и прошло через все лицо, как будто он с усилием проглотил что-то горькое. В глазах его на мгновение сверкнула и затуманилась тоска. Он еще раз взглянул на профессора, но не спросил больше ничего. Дав знак своим солдатам, он зашагал с ними мимо и дальше по улице.
Профессор оглянулся вокруг: больше не было с ним ни воронов, ни солдат. Он был один. Вздрогнув от какой-то своей мысли, он побрел домой.
На звонок Лида открыла ему дверь. Случайно бросив взгляд через его плечо, она вдруг всплеснула руками и вскрикнула:
— Боже, какой свет! Какая красота! Профессор обернулся, но не увидел нигде света.
— Лида, о чем вы говорите? — спросил он почти испуганно. — Где вы видите свет?
— Там — смотрите! Какой закат! Какое сияние!
— Где?
— Да вон там! Видите эту пламенеющую полосу неба, и от нее лучи!
Профессор смотрел, куда она показывала, но не видел там ни сияния, ни света. То, что он видел, были темное низкое небо и свинцово-фиолетовая туча, тяжело опускающаяся на горизонт.
— Как пламенеет! — шептала Лида.
Профессор понял. Уж если он не видел света и сияния там, где другие его видели, это был его конец. Важен не факт — был ли действительно там свет. Важно то, что он пытался увидеть его глазами Лиды, глазами молодости и идеализма, — и не мог. Но он не был из тех, кто разбивает чужие иллюзии. Он ответил Лиде:
— Да, это было прекрасно.
В своей комнате он отдался своим новым мыслям. Он покинул Утопию, а кто покидает ее, тот покидает ее навсегда. Там оставалась теперь только Лида.
Анна Петровна подошла к нему и осторожно сняла с него пальто и шляпу — он забыл о них. Он сказал ей:
— Глядя на воронов, я понял впервые, какое счастье, что я не был вороном, Аня, я не клевал ничьих трупов. Я не летал на поля сражений, чтобы питаться от них. Аня, мой ангел, какое счастье не быть палачом!
Взволнованная, она пыталась расспросить его. Из всего, что она узнала, ее особенно поразило, что он был на японской концессии. Это значило, что его уже нельзя было отпускать из дома одного.
В ту же ночь он долго сидел и писал.
Он сложил свое завещание и поместил его между страницами книги, которую по рассеянности и сдал в библиотеку на следующий день.
После этого вечера здоровье профессора быстро пошло к упадку. Не получая больше писем уже ниоткуда, он решил привести в исполнение свой последний план: говорить на площадях и улицах, обращаясь к прохожим.
И вот профессор начал скитаться по городу, останавливая встречных горячим призывом установить всеобщий мир и жить в братской любви между собой. Иные из пешеходов замедляли шаг на мгновение, глядя на профессора и думая: «Какая жалость! Дойти до этого, и кому же? — человеку большого образования и замечательного ума!» Они вздыхали и ускоряли шаг, торопясь; каждый шел своим тернистым путем. Кое-кто из европейцев, не знавших профессора прежде, принимали его за агитатора и опасливо сторонились. Иные принимали его за попрошайку, за красноречивого нищего; другие — за пьяного, такие останавливались и читали ему нотацию на тему о том, как стыдно человеку в таком возрасте пить. Но его благородная речь, прекрасные манеры, человеческое достоинство чаще всего заставляли принимать его за того, кем он был в самом деле: ему вежливо уступали дорогу и поспешно уходили прочь. Для китайцев, не понимавших его слов, он сделался предметом насмешек и издевательств.
…В это утро профессор необычайно торопился. Готовый уйти, он строго обратился к жене:
— Не следуй за мной сегодня. Я приказываю тебе остаться дома. Ты мешаешь моей работе. Ты отнимаешь у меня последнюю надежду…
Но она крадучись вышла и следовала за ним.
На Taku Road, длинной и узкой, идущей многие мили через поля и города, движение всегда было сумбурно, даже и ранним утром. Профессор пытался остановить возчиков-кули на самой дороге, указывая им на ненужность и бесплодность всех этих перевозок амуниции и оружия, всех этих мешков, этих ящиков, всего, что предназначено для порабощения одного человека другим. Он пытался им объяснить, что