без хлеба, поспешно отрезая и глотая куски. Устанет – передохнет, отдышится, хлебнет из блюдца горячего жира, и снова у губ заработает нож.
– Эко добро медвежье сало: сколько ни ешь – брюху не лихо, – говорит старик, слизывая с блюдца жир.
Лиханов от него не отстает. Он высасывает из костей сочный мозг, глаза размякли, посоловели; засаленная бороденка лезет в рот. Афанасий разбинтовался, так вольнее. Он черпает кружкой жир из котла, пьет его, процеживая сквозь больные губы, и с завистью поглядывает на стариков.
Все они едят много, отяжелев, валятся на бок и полулежа еще доскабливают, обсасывают кости. Затем пьют чай, разговаривают.
– Уже десятый час, пора спать, завтра рано подъем, – предупредил я.
– Эко спать, после жареного мяса сна не жди, – заметил Улукиткан.
Василий Николаевич принес в палатку больную Бойку, покорную, с печальными глазами, и сейчас же в щель просунулась голова Кучума. Умное животное следило за нами, будто ему интересно было знать, что же мы намерены с его матерью делать. Но как только Бойка начала визжать, биться в руках, он поспешно убрался.
Мы выстригли вокруг раны узенькую полоску шерсти, промыли йодом и уложили Бойку спать.
Ночью сквозь сон я слышал разговор в палатке проводников, хруст костей и причмокивание губ. Старики продолжали ужин.
Утром пришлось задержаться: долго искали оленей. День солнечный. Лес слабо шумел. Пахло отогретой хвоей. Над брошенной стоянкой горбилось белое облачко, присосавшись к боковому отрогу и уронив легкую тень на наш след.
Кокур – небольшая речка, образующаяся от слияния многочисленных ручейков, сбегающих с крутых склонов Станового и Джугдырского хребта. Километрах в десяти ниже перевала она течет узким руслом, въедаясь в угрюмые отроги, преградившие ей путь к Мае. Горы не расступились, а скалами повисли над щелью, по дну которой течет Кукур.
Мы ехали по льду реки. Солнце и, кажется, само небо прятались за скалами. Нас встретила промозглая сырость, никогда не продуваемая ветрами. Малейший звук, зародившийся в тишине ущелья, сразу усиливался, множился, отражаясь от ворчливых скал. Олени, подбадриваемые криком проводников, бежали дружно, отбивая копытами дробь.
Остались позади бесчисленные кривуны и разнообразные ансамбли скал. Но край ущелья еще не виден. Пейзаж скучный. Высокие стены скал, словно гигантские занавеси, исписаны скупым рисунком долговечных лишайников. Редко где увидишь карликовую березку или прутик багульника, поселившегося на холодных уступах скал. Неожиданно мы вспугнули двух черных воронов. Их присутствие в этой глубокой щели озадачило нас. Рядом светлая долина, где много солнца и есть где разгуляться крыльям, но птицы живут здесь, предпочитая мрак, застойную сырость, а летом к тому же и несмолкаемый грохот реки.
Но вот скалы раздвинулись, пропустив в ущелье свет солнца. Весело заиграли бубенцы на передних упряжках. Километров через десять, наконец-то, показался берег Маи. Тут мы и заночевали.
Река Мая в верхней части протекает по плоской и сравнительно широкой долине, затянутой смешанным лесом, преимущественно лиственничным. Горы здесь пологие, с хорошо разработанными лощинами. Зато дальше, отступая от реки, виднеются громады угловатых гольцов. Кругом нерушимо лежит зима, и только лес шумит не по-зимнему, напоминая о недалеком переломе.
Утро застало нас в пути. Из-за правобережного хребта грузно поднимались взбудораженные ветром тучи. Толкая друг друга, они расползались, затягивали небо. А следом за ними мутной завесой хлестала по вершинам гор непогода. Тянула встречная поземка. Снова захолодало. Свежие хлопья снега косыми лучами падали под ноги, засыпая следы каравана.
В двенадцать часов мы добрались до лагеря Лебедева.
– Кажется, никого нет!… – Василий Николаевич соскочил с нарт и заглянул в палатку.
Стоянка занесена снегом. Ни человеческих следов, ни нарт, ни оленей…
– Странно, куда же они ушли? – удивился я.
– Ты спрашиваешь про людей? Ушли сегодня далеко, не скоро вернутся, – пояснил Улукиткан.
– Откуда ты узнал? Догадываешься?
– Эко не видишь, читай, тут хорошо написано, – и старик показал рукою на ближайшую лиственницу.
На ней мы увидели обыкновенный затес и воткнутую горизонтально ерниковую веточку с закрученным кольцом на конце.
– Ничего не понимаю, обычный затес. Ты шутишь, Улукиткан.
– Как шутишь? Поди, не слепой. – Старик с досадой схватил меня за руку, потащил к лиственнице. – Хорошо смотри, я рассказывать буду. Раньше эвенки совсем писать не умели. Когда ему надо было что-нибудь передать другому человеку, он делал метку на дереве. Метка разный был. Если хозяин чума или лабаза кочевал со становища надолго, то клал веточку прямо, куда ушел, а конец заворачивал назад кольцом, – это значит, обязательно вернется. Понял? Так сделал и каюр Лебедева. Если же эвенк кочевал на два-три дня, то кольцо веточки немного опустят вниз. Когда он – уходил на день, другом месте ночевать не будет – веточку клал без кольца, концом вниз. Теперь твоя понимай?
– Как не понять! Но откуда ты узнал, что они уехали сегодня?
– Все тут на веточке написано. Видишь, на ней ножом вырезано четыре острых зубца подряд и один тупой. Острый зубец – солнечный день, тупой – непогода. Значит, они кочевали после четырех подряд хороших дней на пятый, в непогоду. Теперь хорошо читай сам и скажи, когда ушли.
– Верно, уехал сегодня, – вмешался в разговор Василий Николаевич. – Солнечные дни начались с четвертого числа. Мы еще за перевалом были, продержались они четыре дня, а сегодня по счету пятый и первый день непогоды. Ты смотри, как просто и ясно! Грамотному человеку, пожалуй, и лиственницы не хватило бы все расписать, а у эвенка столько вместилось на веточке.
Лебедев обосновался на берегу Маи, в двух километрах выше устья левобережного притока Кунь-Маньё. Слева лагерь огибала отвесная стена рослого леса, а справа к нему прижался наносник из серых помятых стволов, принесенных сюда водою в половодье. Палатка, приземистая, как черепаха, сиротливо стояла под огромной лиственницей. Рядом на четырех ошкуренных [37] столбах возвышался лабаз, заваленный грузом и прикрытый брезентом. Ветер хлопал обгорелой штаниной, пугалом, подвешенным на кривой жердочке. Под лабазом висели туго набитые потки, ремни, посуда проводников, лежали ящики с гвоздями, цементом, круги веревок, тросы. Следы же пребывания людей скрыты под снегом. Путь окончен. Груз сложен под брезентом, а освободившиеся нарты, изрядно помятые жесткой дорогой, лежат перевернутые вверх полозьями. В палатке на печке бушует суп, перехлестывая через край кастрюли. Душно от пара и перегоревшего жира.
Рядом со мною сидит Улукиткан. Он рассказывает о лесной письменности и внимательно следит, как по бумаге скользит карандаш.
Из его рассказа я узнал, что в старину эвенки не делили год на двенадцать месяцев, как это принято всюду. Они его разбивали на множество периодов, в соответствии с различными явлениями в природе, имеющими какую-то закономерность. Даже Улукиткан, доживший до пятидесятых годов нашего столетия, все еще пользуется таким календарем. Он говорит: когда крепкий