В чем А.М. Герасимов повинен несомненно – это в разжигании культа Сталина в искусстве. Ещё и культ только зарождался, как с начала 1930-х годов стала появляться огромные полотна А.М. Герасимова с изображением Сталина – сначала средним («Сталин и Ворошилов в Кремле»), а затем и крупным планом. Он, так сказать, начал задавать тон, быстро подхваченный Налбандяном, Ефановым, Влад. Серовым и другими. В натюрмортах и пейзажах А.М. Герасимова заметна необыкновенно сочная, я бы сказал, чувственная манера письма: сирень, мокрую от дождя террасу он, например, написал восхитительно. Официальные же его полотна написаны хрестоматийно, без вдохновения, стало быть, вполне конъюнктурно. Тем не менее они явно нравились Сталину – за них художник получил четыре Сталинских премии!
Гораздо интереснее, чем созерцать отмеченные премиями картины А.М. Герасимова, было наблюдать за ним самим. Лично я не мог оторвать от него глаз. Самой природой он был написан сочно, пластично, законченно – тип удачливого, сытого купчика с какой-нибудь картины Кустодиева. Во время разговора – мне несколько раз пришлось переводить его беседы с иностранными художниками – он любил шевелить толстыми пальцами, как бы в дополнение к сказанному.
Однажды я оказался напротив него во время какого-то торжественного обеда в «Савойе» – тут Александр Михайлович был вполне в своей стихии. Прислуживал коротенький, лысенький Пётр Лукич или Лука Петрович, служивший по официантской части ещё с конца прошлого века и навидавшийся разной «богатой публики». В наши дни единственным достойным посетителем ресторана для него был, конечно же, Александр Михайлович. Тот властным жестом подзывал к себе Петра Лукича; старый лакей угодливо склонялся перед «настоящим гостем» и с наслаждением выслушивал его указания: «Ты в ушицу-то того-то и того-то доложи», «А сельдерейчику нету?», «Котлетки-то де-воляй сегодня не ахти, нет ли чего другого?» Словом – барин. Указания дополнялись выразительными движениями пальцев. Ел Александр Михайлович смачно, не спеша, с аппетитом, пил маленькими рюмками, молниеносно, закусывая маринованными грибами.
Герасимов хвалил меня за переводы, но иногда в существенном поправлял. Так, вместо «цайхнен» (рисовать) я как-то произнес «мален» (писать красками). Художник остановил меня и сказал гостям: «Нихт мален – цайхнен».
С.В. Герасимов
Совсем иным был Сергей Васильевич Герасимов[14]. Держался он скромно, внешне напоминал сельского учителя или колхозного бухгалтера, одевался просто, но удобно, зимой всегда носил белые бурки: по-видимому, зябли ноги. Чувствовалось: человек знает себе цену, но на первый план вылезать не любит. Сталина и его окружение Сергей Васильевич упорно не писал, за что не получил ни одной Сталинской премии, а Ленинскую – только посмертно.
Говорят, что сильнее всего Сергей Васильевич не в сюжетных картинах, а в пейзажах, мне же они кажутся несколько худосочными, жидкими.
Отношения между обоими Герасимовыми были внешне уважительными, но внутренне натянутыми. Однажды в ныне перестроенном Доме художника на Кузнецком Мосту я видел обоих за столом президиума на каком-то заседании. Сергей докладывал о поездке в Австрию; председательствовавший Александр бросил ему в конце доклада какое-то язвительное замечание в виде реплики. Сергей по-деревенски шмыгнул носом и под общий смех сказал: «Ну, это лучше замнём для ясности». Его называли «хитрый можайский мужичок».
И в самом деле: в отличие от Александра, Сергей происходил из бедной крестьянской семьи и всего в жизни добился собственным трудом. Начав работать над историей дома Арсения Морозова (нынешний Дом дружбы с народами зарубежных стран), я обратился с некоторыми вопросами к Сергею Васильевичу. Он сообщил мне, что с 1900 года, то есть с 15-летнего возраста, жил у меценатки-миллионерши Варвары Морозовой (матери Арсения) на Воздвиженке и на её средства учился. Подробно рассказал и о трёх братьях Морозовых, сыновьях Варвары, и советовал обратиться в отдел русской живописи Третьяковской галереи за адресом ещё здравствовавшей тогда Маргариты Морозовой, вдовы старшего сына.
С.В. Герасимов был весьма уважаемым художником, действительным членом Академии художеств. В годы владычества в художественной жизни страны своего однофамильца пользовался почётом, но неполным. Должное признание получил только после 1957 года. Когда Александра с поста президента Академии убрали, Сергей наконец обрёл звание Народного художника СССР, а после этого его представили на Ленинскую премию. Внешне был холодноват, немногословен, но за этим чувствовался широкой и доброй души человек.
Вениамин Каверин
В.А. Каверин
К лету 1946 года Каверин был в зените своей славы: многими изданиями вышел его роман «Два капитана», за который писатель удостоился Сталинской премии[15]. Поэтому, комплектуя делегацию в Австрию, начальство поручило мне съездить к нему на дачу в Переделкино, уговорить его поехать и дать заполнить анкеты. Для этой цели предоставили автомашину.
Я без труда нашёл дачу знаменитости (увы, сейчас нипочем не нашёл бы – так всё изменилось); это был новый, осваиваемый район посёлка с участком, который удивил меня своим неудобством и неустроенностью. Дача была только что срубленная, без каких-либо удобств, лишённая тишины и тени.
Писатель принял предложение с явным, хотя и сдержанным удовлетворением. Я был уверен, что он давно уже объездил многие страны, но на мой вопрос Каверин неохотно ответил, что нигде не бывал. От всего его облика веяло простотой и достоинством, в чертах лица и манере говорить чувствовалась скрытая духовная сила.
На недостроенной даче не было ни кабинета, ни даже приличного стола. Более того, приготовившись заполнять анкету, Каверин не отыскал даже ручки. Тут к нему пришли приятели, явно литераторы; какой-то плотный курносый блондин в очках – по дурацкой застенчивости я постеснялся спросить, даже потом, кто это. Быть может, Всеволод Иванов – напоминал. Блондин расхохотался: ну и писатель, даже писать нечем! Вскоре нашлась простая ученическая ручка и чернильница, Каверин быстро заполнил анкету и автобиографию. Подошло время обеда. Каверин с женой, миловидной сестрой недавно умершего Юрия Тынянова, заставили меня пообедать вместе с ними. Обед был самый простой, на первое, кажется, гороховый суп.
После обеда мы вышли в сад и присели на скамейке. Я говорил, какое большое впечатление на меня произвёл его роман «Исполнение желаний». Какому писателю не приятно такое слушать!
Затем спросил: не жалеет ли, что не остался в Ленинграде? В моем представлении Каверин плохо вписывается в Москву, это типично ленинградский писатель. Каверин в грустью признался, что привязан к Ленинграду всей душой, но после войны и блокады город превратился в провинцию. Культурная жизнь в нём сошла на нет, жить в нём стало неуютно.
Пощипывая какое-то садовое растение, я сообщил, что восхищаюсь, в частности, таким качеством писателей, как знание названий всевозможных растений. В ответ Каверин заявил с улыбкой, что писатели, как правило, названий этих не знают, а пользуются пособиями по ботанике.
Прибыв с каверинской анкетой и автобиографией на службу, я пошел с докладом к A.B. Караганову – первому заместителю нашего председателя. Он при мне начал внимательно читать анкету, я сидел напротив. Когда Караганов увидел, что подлинная фамилия писателя Зильбер, он удивлённо вскинул брови. Второй раз он выразил на лице неудовольствие, узнав, что какой-то из братьев Каверина репрессирован или был репрессирован. Окончив чтение, Караганов твёрдо заявил мне: «Не пойдёт», что означало: «Не поедет».
Я был обескуражен: только что так любезно был принят писателем, обнадёжил его, съел столь ценный по голодному послевоенному времени обед, и всё это пошло вхолостую: заграница для него закрыта! Более того, по традициям того времени (да только ли того?) об этом запрещалось даже оповещать «невыездного»: пусть остается в неведении, сама жизнь покажет, что в поездке ему отказано.
Я же со всеми своими интеллигентными разговорами сказался никчемушным посыльным, отнявшим у писателя время и сожравшим обед. Даже извиниться перед ним не имел права!
На одно лишь надеялся: такой тонкий психолог и знаток жизни, как Каверин, отлично разбирался, что к