Теперь он уже дышит глубоко, почти бессознательно, и тут кто-то стукает в дверь, негромко и неуверенно.
— Какого черта? — бормочет Уильям. Однако Конфетке этот стук знаком.
— Кристофер! — отзывается она
— Я очень извиняюсь, — долетает из замочной скважины детский голос. — Мне миссис Кастауэй велела кое-что передать. Джентльмену. Напомнить ему, если он вдруг позабыл, о назначенной встрече. С мистером Уилки Коллинзом.
Уильям, повернувшись к Конфетке, застенчиво улыбается.
— Долг зовет, — говорит он.
Несколько часов спустя Агнес Рэкхэм ощущает, как ее механически оглаживают сквозь постельные покрывала женственные ладошки Клары, однако Агнес ушла в сон слишком далеко, чтобы узнать их.
Сновидение ее, достигнув блаженного завершения, начинается с самого начала. Она едет- в Обитель Целительной Силы, поездное купе переделано специально для нее — так, чтобы оно походило, поелику возможно, на ее спальню: Агнес лежит на приоконной койке, стены купе оклеены должного рисунка обоями, нa них висят рамки с портретами ее матери и отца.
Агнес приподнимается с подушки, чтобы взглянуть на оживленный дебаркадер — там снуют взад и вперед пассажиры, семенят нагруженные чемоданами носильщики, вспархивают к высокому сводчатому потолку голуби, а на дебаркадере дальнем, примыкающем к улице, нетерпеливо бьют копытами кони. Неприятный мужчина, стукнувший пальцем в ее окно, ушел, и место его занимает пожилой, улыбающийся начальник вокзала, — он подходит к окну и спрашивает сквозь стекло:
— У вас все в порядке, мисс?
— Да, благодарю вас, — отвечает она и снова откидывается на подушку. Снаружи раздается свисток, и поезд без единого рывка приходит в движение.
А еще через час или час с небольшим укрывшийся в своем кабинете Уильям Рэкхэм, перерыв ящики письменного стола, обнаруживает, что у него не осталось ни одного непрочитанного документа. Он, наконец, перелопатил их все до единого, он усвоил их суть. Большая, переплетенная в кожу, записная книжка лежит открытой, на страницы ее нанесены квадратноватым почерком Уильяма оставшиеся без ответов вопросы. Ничего, ответы он получит — ив самом скором времени.
С легкой от мадеры и достигнутого успеха головой, он надрывает бурую оболочку непочатой стопки фирменных бланков «Парфюмерного дела Рэкхэма», вытаскивает один, аккуратно пристраивает его на столешницу, прижимает локтем и, окунув перо в чернильницу, выводит под смахивающей на розу эмблемой компании такие слова:
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Пойдемте теперь со мной, оставим грязные улицы города, оставим комнаты, пропахшие обманом и страхом, контракты, составляемые грязными циниками. Любовь существует. Пойдемте со мной в церковь.
Прошло уже четыре месяца, стоит холодное воскресное утро. Воздух чист, в нем нет ничего, кроме тонкого аромата дождя да пропархивающих здесь и там редких воробьев. И на всем нашем пути к церкви темную сырую траву будут усыпать крошечные белые бутончики, которые вскоре станут нарциссами. Цветы более зрелые мы сможем увидеть…
(Что? Конфетка? Почему вы вдруг вспомнили о Конфетке? За нее можете более не беспокоиться, у Конфетки имеется ныне надежная опора! Да и Уильяма постарайтесь выбросить из головы. Все устроилось, уверяю вас. Отец и сын обменялись несколькими становившимися все более сердечными письмами; передача власти прошла без сучка и задоринки. О, разумеется, поначалу старик изображал Фому неверного. Данные Уильямом доскональные описания компании «Рэкхэм», обязанностей ее управляющего и того, как он, Уильям, намеревается их исполнять, представлялись старику не более чем уловкой, попыткой подольститься к нему, вытянуть из него побольше денег на непомерно расточительное празднование Рождества. Прошло, однако, не так уж много времени, и старик убедился, что совершилось рождение, едва ли не более чудотворное, нежели рождение Спасителя: на свет явился Уильям Рэкхэм, капитан индустрии. Теперь все уладилось, унижения Уильяма отошли в прошлое, — так и не стоит о них говорить.)
Да, ну так вот, цветы более зрелые мы сможем увидеть в церкви: и в ее сквозистых серых вазонах, и на шляпках некоторых прихожанок. Впрочем, не только цветы, но также и чучела птичек и засушенные бабочки украшают головные уборы присутствующих здесь модниц. Они рассаживаются по скамьям, приглядываясь к платьям и шляпкам друг дружки, — ничем не приукрашенной осталась лишь чудаковатая Эммелин Фокс. Голову она держит высоко, как Бог весть какая красавица, а если судить по осанке ее, Эммелин обладает и Бог весть какой силой и властью. Бок о бок с ней выступает, как и всегда, Генри Рэкхэм, человек, который по праву мог стать тем самым Рэкхэмом, парфюмерным, но который (как известно теперь всем) привилегию эту навеки утратил.
Генри хорош собою, роста выше среднего — ну, во всяком случае, он выше брата и глаза у него посинее, и подбородок покрепче. А кроме того, волосы Генри — не менее золотистые, — лежат на голове его самым благопристойным образом, да и в талии он поуже, чем брат. В прежние годы, до того, как стало окончательно ясным его нежелание претендовать на то, что принадлежало ему по праву рождения, вокруг Генри увивались одна за другой более чем приемлемые юные леди, каждая из которых находила его славным, пусть и чрезмерно серьезным; каждая отпускала намеки на то, что наследнику крупного дела необходима любящая супруга, и каждая улетучивалась, услышав первые же его пренебрежительные отзывы о богатстве. Только одна из тех дам (присутствующая нынче в церкви, она недавно вышла за Артура Гиллоу, производителя холодильных машин), решилась разок поцеловать Генри в лоб, дабы проверить, не излечит ли его поцелуй от застенчивости.
Впрочем, это не та любовь, о которой я говорю. Я говорю о любви истинной. О любви двух друзей к их Богу — и друг к другу.
Генри приближается к вестибюлю своей церкви — ну, не совсем своей, увы, но той, которую он посещает, — втягивая носом свежий воздух, проникающий сюда снаружи. Интереса к парфюмерии он не питает, но отмечает однако ж, что с каждой неделей ее в этих стенах появляется все больше. Сегодня ею с такой же силой веет от тех дам, что беседуют (так, чтобы их слышал приходской священник) о тонкостях Писания, с какой и от тех, расположившихся подальше, что обсуждают предстоящий лондонский Сезон.
Служба закончилась, и потому Генри и миссис Фокс не хотят задерживаться в церкви — к возможности обменяться слухами с другими прихожанами Ноттинг-Хилла они относятся с пренебрежением. Генри пожимает священнику руку, с похвалой отзывается о его рефутации дарвинизма и вместе с миссис Фокс направляется к выходу. Сплетницы поглядывают им вслед, но, поскольку эти двое вот уж многие месяцы смотрят на них каждое воскресенье, как на пустое место, комментариями себя не утруждают. Они уже столько всего наговорили о Генри Рэкхэме и миссис Фокс, что, если ни тот, ни другая на их приманки не клюнули — даром, что каждая из них выбивалась из сил, стараясь, чтобы шепот ее звучал сколь возможно отчетливее, — тут уж ничего не попишешь.
Генри и миссис Фокс осторожно спускаются по крутой, ведущей к церковному погосту гравиевой дорожке, не придерживая друг дружку под руки, но опираясь, как на трости, на свернутые зонты. Достигнув подножия склона, дорожка резко изгибается и некоторое время тянется, прежде чем влиться в улицу, вдоль погоста; по ней они и идут, минуя желтоватые, точно масло, надгробия справа и черные стволы елей слева.
— Какое прекрасное нынче утро, — произносит Эммелин Фокс. (Нет, она и вправду так думает! Она вовсе не пытается завязать разговор! Время, проведенное вами на улицах и в домах греха, обратило вас в циника; сегодня действительно прекрасное воскресное утро, а перед вами просто-напросто женщина, выражающая наслаждение, им доставляемое.) Она полна любви к творению Божию, полна до краев. Слава