ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Одним солнечным днем конца апреля 1875 года армия тружеников, рассеянная по огромным холмистым лавандовым нивам, на минуту прерывает свои труды. Утопающие по колено в озере Lavandula[53] работники застывают, опираясь на мотыги, у ведерок, в которые они собирают слизняков, и глазеют на молодую красавицу, идущую мимо них по разделяющей акры дорожке.
— Эт ктой-то? — перешептываются они, и любопытство округляет глаза их. — Ктой-то?
Но никому это не ведомо.
Платье на леди цвета лаванды; белые перчатки ее и шляпка — точно цветы, выросшие из шеи и запястий. Замысловатые плиссе и рюши, овивающие, точно путы, наряд красавицы, сообщают ей сходство с увеличенной до человеческих размеров соломенной куколкой.
— А при ней-то кто?
Женщина гуляет здесь не одна, да и ничем не обремененной ее тоже не назовешь. Она с превеликим тщанием катит перед собой по лабиринту дорожек колесное кресло, нагруженное чем-то трудно определимым. Это дряхлый калека, укутанный в одеяла и шали, даже голова его обмотана шарфом, хоть день нынче тихий и теплый. А обок старика и женщины, которая его катит, вышагивает третий сегодняшний гость: Уильям Рэкхэм, владелец окрестных угодий. Он что-то говорит и говорит часто; старик высказывается лишь время от времени; женщина не произносит почти ни слова; однако стоящие рядами работники успевают, пока эта процессия минует их, уловить обрывки разговора.
— Как думаешь, кто она? — спрашивает высушенная солнцем жена у своего высушенного солнцем мужа.
— Надоть, дочь старика. Не то внучка. Старик-то, видно, богат. Похоже наш Кудрявый Билл желает дела с ним обделывать.
— Тогда пусть поторопится. Старый-то хрен того и гляди ноги протянет.
— Да, Хопсом, по крайности, на своих двоих ковыляет.
И они снова приступают к работе, погружаясь в два раздельных потока растительности.
А тем временем, чуть дальше замирают и вглядываются в проходящих господ другие работники. Ничего подобного — леди, посещающей поля, — во времена отца Уильяма здесь видано не было; Рэкхэм Старший предпочитал держать благовоспитанных дам подальше от своих угодий — из страха, что от увиденного там сердца их обольются кровью. Последней, кто здесь появлялся, была его супруга, — лет уж двадцать назад, еще до того, как она наставила ему рога.
— Да, красавица, — вздыхает один из смуглых тружеников, щурясь вослед удивительному женскому силуэту.
— И ты б таким был, — фыркает другой работяга, — кабы отродясь не работал.
— Ну тыыы! — рокочет сидящий в кресле старик; смрад, исходящий от его затхлой одежды и редко омываемого тела, сильно разбавлен свежим воздухом и запахами, которые источаются акрами влажной земли и заботливо опекаемой лаванды.
Конфетка, продолжая катить кресло вперед, склоняется к старику, приближает губы к той, примерно, части его обмотанной шарфом головы, в которой должно располагаться уху.
— Тише, тише, полковник Лик, — говорит она. — Не забывайте, вы здесь для того, чтобы радоваться жизни.
Однако полковник Лик жизни не радуется, а если и радуется, то показывать это Конфетке не хочет. Одно лишь жгучее желание получить мзду, которую ему посулили — шесть шиллингов, плюс столько виски в один этот день, сколько из миссис Лик и за месяц не вытянешь, — и удерживает его от открытого бунта. А уж изображать чьего-то там дедушку он и вовсе ни малой охоты не имеет.
— Я писать хочу.
— В штаны пописайте, — нежно шипит Конфетка. — Представьте, что вы дома.
— Ишь, какая ты добрая, — он оборачивается, подставляя взорам Конфетки один слезящийся злобный глаз и крапчатые гуммозные губы. — Что, для Сент-Джайлса слишком хороша оказалась, а, шлюшка?
— Шесть шиллингов и виски — не забывайте о них, дедушка.
И они продолжают свой путь, облитые сиянием солнца, — здесь, в самом сердце ухоженных владений «Парфюмерного дела Рэкхэма».
Уильям Рэкхэм шагает наособицу, безукоризненно пристойный, одетый, даром что нынче среда, в строгий воскресный костюм. Молескиновые брюки и резиновые сапоги отца — это не для него; современное парфюмерное производство управляется трезвым рассудком и поддерживается в должном порядке пером. Все, происходящее на этих полях, каждый изгиб спины рабочего, склоняющегося, чтобы обрезать тончайший прутик, все приводится в движение его, Уильяма Рэкхэма, идеями и письменными приказаниями. Во всяком случае, именно эту мысль старается внушить он своим гостям.
Уильям уже понял, конечно, что отношения между Конфеткой и стариком далеко не так любовны, как она уверяла, однако простил ее. Собственно, если б она и полковник Лик питали друг к дружке доверительную привязанность, Уильям мог бы и приревновать ее. А так оно и лучше: пневмоническое бормотание старика до того хрипло, что работники не понимают и половины слов, какие им удается расслышать, а то, что Конфетка катит его кресло, говорит само за себя, и говорит громче любых уверений об их родстве.
— Наслаждайтесь солнечным светом, ну что же вы? — убеждает Конфетка Полковника, пока они втроем поднимаются по покатому склону Улейного холма.
Старик кашляет, взбалтывая заполняющую его легкие слизь.
— Солнечный свет вреден, — сипит он. — От него в солдатских ранах черви заводятся. А когда нет войны, он портит обои.
Конфетка посылает Уильяму успокоительную улыбку и налегает на кресло, вкатывая говорящий сизифов камень на холм. «Не обращай на него внимания, — говорит ее улыбка. — Мы с тобой понимаем всю бесценность этих просторов — и значение, которое имеет для наших жизней этот великий день».
— Все так, как я и думал: дай им волю, они сосали бы мою кровь, точно паразиты, — бормочет Уильям. — Думают, что я поверю любым их басням.
Конфетка сочувственно приподымает подбородок, ожидая объяснений.
— Неделями божились, что прореживают старые кусты, — насмешливо произносит Уильям. — А занялись этим, скорее всего, только вчера под вечер! Вон, посмотрите на тот участок, просто патлы какие- то торчат!
Она оглядывается. По ней, так работники выглядят куда более патлатыми и менее ухоженными, чем любой из здешних кустов лаванды.
— Мне все они кажутся великолепными, — говорит Конфетка.
— Их следовало, черт побери, проредить намного сильнее, — заверяет ее Уильям. — Как раз в это время кусты пускают обильные корни.
— Кха-кха-кха! — заходится в кашле Полковник.
— Ваша ферма намного больше, чем я полагала, — замечает Конфетка, стараясь повернуть разговор в лестное для Уильяма русло. — Кажется, что полям и конца нет.
— Да, но мне принадлежит не вся эта земля, — отвечает Рэкхэм. И пользуясь тем, что они уже поднялись на вершину небольшого холма, указывает вниз, на длинную череду беленых кольев, которые тянутся вдоль одной из дорожек. — Вот это метит границу другой фермы. Лаванда растет тем лучше, чем больше ее высаживают. Пчелы же не отличают кусты одного хозяина от кустов другого. Всего разными участками здешних земель владеет с полдюжины парфюмерных компаний; мне принадлежит лишь сорок акров.
— Сорок акров! — представления Конфетки о том, много это или мало, крайне смутны; ей ясно, впрочем, что в сравнении, скажем, с Голден-сквер сорок акров — площадь огромная. Да, собственно, если