села волнами перекатывался в поле, на высоком тополе разнузданный воробьиный народец совещался о том, куда податься поклевать пшеницу, а договорившись, всей стаей взмыл в воздух и полетел прямо в противоположном направлении. Воробьи только в чириканье соблюдают какой-то порядок, а состоит этот порядок в том, что никто никого не слушает и птенцы, едва научившись летать, уже вмешиваются во все, считая себя не менее умными, чем старики, — впрочем, это еще не столь уж великое дело: известно ведь, что такое воробьиный ум!
Репейка лишь взглянул на них и сразу отвернулся, воробьями интересоваться бессмысленно. Маленькие серые бездельники, казалось, для того только и существуют, чтобы кормить собою ястребов да коршунов, хотя весной они усердно обирают гусениц с деревьев, да и родители они очень заботливые, как, впрочем, и все животное царство.
— Тихо, — приказал старый мастер Репейке, — тихо… с пчелками нужно поосторожнее.
Репейка внимательно смотрел на своего хозяина, чей голос советовал остерегаться, да и сам он недолюбливал летучий мир насекомых. Есть их нельзя, жужжание, гудение пугает, а некоторые жалят так, что небо кажется с овчинку.
К тому же пчелы бывали иногда еще раздражены, что, как правило, сулило перемену погоды, иной раз означало недостаток воды или жару, или же говорило о каком-нибудь исключительном событии в их республике, управляемой вообще-то королевой, но на основании строгих, даже жестоких законов. У людей королевы часто воображают себя стоящими над законом, тогда как королева пчел была сама — закон. Она жила соответственно тайным законам и умирала — или ее убивали, — если не могла уже с пользой выполнять свое предназначение.
В жизни этих маленьких существ, живущих цветами и жужжащих под солнцем, нет места сентиментальности, нет места чрезмерной любви. Крохи-труженицы, если нужно, умирают за свою королеву, но они же и убивают ее, если она погрешит против закона, и все, что мы сегодня о них знаем, есть не что иное как чудесная поэзия чистого материализма и биологической математики.
Этого Репейка, разумеется, не знал, но и того, что он знал, было довольно, чтобы не слишком прыгать среди пчел.
На крытом соломой пчельнике невидимыми облаками плыла сладкая, пахнувшая воском тишина. Вокруг раскинулось в цветистом блистании лето, но на самой пасеке было тенисто, и лишь кое-где среди ульев вонзало свои сверкающие острия взобравшееся в самый зенит солнце.
Одна-две пчелки заметили движение в пчельнике, но старого мастера они узнали, на Репейку же не обратили внимания.
Собаки не значились в числе их врагов.
Если бы Репейка был мышью (хотя самое допущение это уже унизительно), пчелы несомненно тут же его убили бы, хотя, надо думать, они чувствуют, что убийство для них одновременно и самоубийство, ведь жало, вонзившись, сразу отрывается, и «убийца» погибает. Однако, в жизни пчел это не жертва и не героизм, даже не доблесть. Это — закон, нечто, столь же неотторжимое от их существования, как способность летать или собирать цветочную пыльцу.
Враг пчелок не только мышь, но и паук, оса, лягушка, землеройка. Напрасны попытки запутавшейся в паутине пчелы вонзить в паука свое жало. Знаменитый ткач сперва свяжет жертву, затем одурманит и только потом сожрет. Лягушка попросту заглатывает ее, а жалит при этом пчела или нет, ни одна лягушка еще не призналась. Большая оса схватывает пчелу даже налету, словно ястреб воробья, но подлинная опасность для пчел — нападение дятла или золотистой щурки.
Дятел видит тысячи насекомых, снующих взад-вперед у летка, и начинает, как это на роду ему написано, простукивать стенку улья. Звук многообещающий, говорящий о том, что там есть пустоты, — значит, согласно дятловой науке, их нужно вскрыть, съесть личинки и все прочее. Дятел, конечно, ошибается, ибо в этих пустотах трудятся полезные насекомые, но не виноват же он, что в его образовании были изъяны.
Пчел стук дятла раздражает, они гудят, оставляют работу, но против дятла бессильны, так как жалу оперения не пробить. Кончается, как правило, тем, что пчеловод убивает из ружья залетевшую в запретное место птицу. Это все же меньшее зло, чем то, какое мог совершить дятел, хотя общеизвестно, что дятел очень полезная птица, усердный лекарь больных деревьев.
Затем пасечник подвешивает пеструю тушку птицы над ульем, предупреждая, какая судьба уготована его родичам, если они вздумают здесь объявиться.
Еще опаснее дятлов золотистый щур, или зеленая щурка, — кому как больше нравится. Пасечнику он не нравится ни так, ни эдак. Несколько имен ее ничего не меняет в том, что птица эта — враг пчеловода, и волшебно переливающееся зелено-синее и золотисто-желтое оперение щурки, увы, не спасает ее от ружья. Многие полагают, что щур губит тружениц-пчел по призванию, но это вовсе не так, и потому эта птица охраняется законом. Однако щур действительно может быть опасен в дождливую погоду, когда дикие пчелы и все их сородичи прячутся, а вокруг человеком сделанных пчельников всегда кружатся одна-две пчелки — их-то и подхватывает голодный щур, так как хочет есть, и притом не допускает мысли, что человек способен презреть собственные свои законы.
Кончается поэтому опять выстрелом, и тропическое диво кувырком летит из своей засады. А его сородичи после того еще целый час мечутся с испуганными криками, ибо несущая дуга крыльев поникла, жизнь упорхнула, и красавица-птица стала всего-навсего пугалом.
Репейку, надо признаться, не интересуют враги пчел. Старый мастер, задумавшись, сидит на древней, чуть не столетней кушетке, но стоит ему шевельнуть ногой, как щенок тотчас виляет хвостом.
— Я здесь, — говорит это движение, но нога человека не отзывается.
Потом Репейка залезает под кушетку, потому что там прохладнее, да и ближе к ногам человека. Мастер Ихарош дремлет.
Что же еще делать на пасеке, если, конечно, не возиться с пчелами. В грустной, наполненной пчелиным жужжанием тишине скиталицы-мысли оседают устало и отягощенно, словно нагруженные пыльцой пчелы.
Иногда старый мастер открывает глаза и даже кивает.
— Да, так оно и было… что ж, мои руки тогда совсем иначе держали инструмент…
Опять прикрывает глаза старик, и руки его вздрагивают, словно держат рубанок или подносят к токарному резцу необработанную деревяшку. Он видит сбегающую из-под резца стружку и, пока мысль извлекает из материала его истинную форму, испытывает тот чудесный творческий подъем, какой дается хорошей работой.
Нет, старый Ихарош не изобрел ничего, чем можно было бы воевать, причинять страдания или убивать человека. Он вытачивал ножки для стульев, кегли, ладил двери, окна, сани, кровати, столы, чаши, колеса и, наконец, сколачивал гробы. Он выпускал из своих рук предметы, нужные для простой незлобивой жизни, и были они не только прочны, но и красивы, за исключением, конечно, гробов, к которым никакого определения не полагается, ибо гроб не может быть ни красивым, ни безобразным. Гроб это гроб. Закрытое наглухо судно, запертая наглухо мысль, которые истлеют и вернутся в землю, как печаль, как сам человек.
Зато уж ножки стульев и подлокотники! Опора для отдыха, свидетели свадебных пиров и первая пристань детей, учащихся ходить.
А кегли, кегельные шары!
— Ну, уж этими поиграете! — отдавал старый мастер заказчикам куклы-кегли, взрывавшие унылое безделье воскресных вечеров хохотом и весельем; над куклами-кеглями возвышалась их повелительница- королева с убранными в пучок волосами, которая правила честно, демократично, ибо — если шар попадал в нее — кувыркалась точно так же, как и ее простенькие подруги.
Старый мастер почти видел, как мчится отточенный до зеркального блеска шар, атакуя куклы-кегли, почти слышал, как грохочет он, напоминая дальние раскаты грома, когда возвращается по деревянному скату.
А кубки, чаши! Малые и большие, с ручками и без ручек. Из тиса и из рябины, которые и в руки-то взять — наслаждение, а уж пить из них!!!
Не воду, конечно, — нет, нет, об этом не может быть и речи!
А колеса… ступицы, ободья, спицы. Сочетание ясеня, акации, вяза, да, пожалуй, и бука, чтобы легче