— Красивая смерть, — кивнул себе мастер Ихарош, — вот уж истинно красивая смерть.
Но рыбак еще жив. Говорят, почти ослеп, но сети плетет и сейчас не хуже, чем когда у него были орлиные глаза. И слово его по-прежнему закон, они ведь там опять объединились в кооператив и решают не деньги — голосом арендатора, — а те, чьи жизни с жизнью воды едины. Когда-то говорили: рыбачий куст, — нынче называют рыбацким кооперативом. Но первое слово в кооперативе за тем, кто больше других разумеет в немом языке рыб, что же, оно и правильно…
Сапожник уехал к дочери, куда-то под Кеменеш, о нем тоже ничего не слышно, но сейчас, вспоминая, Гашпар Ихарош видит их всех с собою рядом, и живых, и умерших. И нет меж ними никакой разницы, ведь он их видит, слышит их голоса, как будто то, что некоторых из них уже нет, собственно говоря, не имеет никакого значения. Сейчас они все здесь, словно тихая эта комнатка была зрительным залом, откуда можно раскручивать в обратную сторону далекий фильм жизни и времени. И не жалеет старый Ихарош, что он сейчас один. «Сегодня» почти не осталось, того же, что
Света он не включил, зачем расходовать зря? Но на улице вспыхнули фонари, и на белой стене зашевелилась тень липы, она баюкала, укачивала.
«Липа…» — промелькнуло напоследок в мозгу, потом закрутился перед глазами токарный резец, и бархатный плащ липы, завиваясь стружкой, стал опадать к ногам.
Гашпар Ихарош видел сны.
А вот Репейка снов не видел.
Правда, сперва он немного поспал и тем временем высох, чему приятно способствовала Мирци, согревая его сбоку. Немного погодя он повернулся к ней другим боком, и Мирци исправно обогрела и его.
К тому времени, как прохладные вечерние тени затянули весь двор, Репейка был уже совершенно сух и не стал протестовать, когда Мирци вдруг потянулась, сообщая тем самым, что намерена его покинуть.
— Пройдусь, погляжу вокруг, — говорило это движение, но Репейка и сам знал, что настало ее время, — время сов, мышей и кошек.
Правда, Мирци была воспитана Дамой, но в своих поступках, в отношении к охоте она была все-таки кошка, видевшая в темноте почти так же, как сова, чья зоркость и чуткость в ночи несравненны. Мирци многое понимала на языке тьмы, но истинным мастером была, конечно, сова.
Однако для совы было рановато. Сумерки еще не вечер, еще метались кругом неясные тени, словно не желали уходить на покой и прятались между заборами, за углами домов, возле печных труб, хотя и зевали уже, словно дитя, ожидающее, когда же его укроют получше.
Репейка остался один. Где-то под шерстью затаилось приятное ощущение чистоты, и оно связалось — сейчас впервые — с водой и Розалией. Это были, однако, лишь беглые ощущения, тогда как доносившиеся из кухни звуки пробуждали извечные требования, взывая к желудку.
В рамке кухонной двери вдруг вспыхнул свет, он становился тем ярче, чем больше сгущалась тьма. Тень Розалии проходила иногда по освещенному пятну двора и исчезала в темноте, это было, конечно, интересно, — ведь Розалия по-прежнему гремела на кухне посудой, — но тут вдруг стукнула печная дверца и началось шипение и скворчание, отчего по двору распространились восхитительные запахи, противостоять которым было невозможно.
Репейка, словно призрак, появился на пороге, скромно говоря своим появлением:
— Я здесь!
Розалия, однако, не поняла бы этой внятной речи, даже если бы заметила щенка, но она увидела его лишь тогда, когда он вырос у самых ее ног. Сразу вспомнив о крысах, она подскочила с подобающим случаю воплем и подхватила юбку.
Репейка вилял хвостом:
— Не надо волноваться… Это же я.
Розалия опустила юбку, которая, не дай бог, могла послужить крысам средством сообщения.
— Чтоб тебя разразило, пес ты несчастный… да у меня из-за тебя родимчик приключится.
— Что такое? — вышел на кухню аптекарь. — Что тут у вас? А родимчик, Розалия, в вашем возрасте не опасен. Меня последний раз схватил родимчик в шесть лет, после того как я слопал бидон сливового джема. Отчего же вы визжали, Розика?
— Эта поганая собака… вошла так, что я и не заметила… Мне показалось, это крыса.
— Репейка вовсе не поганая собака, спутать же его с крысой не только оскорбление, но и серьезное заблуждение из области естествознания. Он получил сосиски?
— Нет. Да и куда это годится приучать собаку к сосискам! Я купила ему мясных обрезков за полцены, сварю с картошкой. А сосисками он бы и не наелся.
— Вы правы, Розалия. Репейка, от сосисок отказываемся. Получишь тушеное мясо с картофельным гарниром, как пишут в ресторанных меню. Ведь и там так только пишется, нормальный же человек просит картошку, и официант приносит ему картошку.
Репейка тотчас подбежал к аптекарю.
— А мы с Мирци хорошо выспались. Она грела меня… похоже, что она мне друг, хотя это немножко стыдно. Собачий род с кошками не знается… и даже убивает их, если нужно. Но Мирци воспитанница Дамы… Еще не пора есть?
Аптекарь задумчиво смотрел на щенка.
— Хотел бы я знать, Репейка, где ты будешь спать. Признаться, мне не приходилось спать с собакой, а если ты начнешь возиться, я тотчас подумаю спросонок, что на постель карабкается крыса и — клянусь честью, Репейка, — тоже стану визжать.
Репейке прискучили долгие речи, он зевнул и подошел к Розалии.
— Есть не будем?
— Где он будет спать? — повернулась Розалия к аптекарю. — Да где ж ему и спать, как не на своей подстилке, двор сторожить! Еда для него готова, сейчас переложу ее в эту старую миску, а вы, как остынет, поставите возле подстилки.
— Розалия, вы опять правы…
— Как всегда. Ну, вот вам миска… а ты не мешайся под ногами, Репейка, не то на лапу тебе наступлю.
Репейке и незачем было теперь мешаться у нее под ногами, так как аптекарь уже пошел с миской к выходу, и щенок, прыгая то впереди, то сзади, сопровождал вожделенную посудину, изливавшую благословенный аромат.
Аптекарь оставил Репейку наедине с миской, от которой его было не отпугнуть теперь даже палкой.
Между тем наступил вечер — тихий вечер конца лета, над которым с каждым днем все белее Млечный путь, ярче луна и суше запахи, выдыхаемые во тьму увядающими цветами и пузатыми копнами соломы.
Время ливневых дождей миновало, тропинки высохли, стали как потрескавшаяся кость, иначе громыхали телеги, а в садах пестовали свои плоды деревья, и свои семена — сорняки, словно думали о надвигающейся старости.
Утихали, в ином темпе звучали шумы работы и жизни. Оживление полевых работ словно оседало в амбарах, на гумнах, откуда уже не неслась пыль молотьбы, зато веялки рассыпали по брезенту семена будущего года.
Выросло потомство, покинуло гнезда, логова, лежки, берлоги. Кончились и родительские тревоги, ибо новое поколение уже летало, бегало, плавало или ползало и самостоятельно добывало себе пропитание, такое различное по вкусу, запаху и виду.
Утомленная дуга лета уже едва держалась и мягко опиралась на поля и города, словно путник,