Оболочка по отношению к лёгкому материалу ведёт себя аналогичным образом на определённых стадиях сжатия. Чем больше сжатие, тем агрессивнее проявляет себя эта причина. Особенно опасно, когда проваливается инертный материал (такие материалы на самом деле использовали) , может быть беда: всё перемешалось, нет ни плотности, ни горения, ни температуры, посторонняя теплоёмкость подключилась, энергия тратится впустую…
Когда возникают турбулентность, неустойчивость, теория оказывается необычайно сложной. И главное — неоднозначной. Вот тут решающее слово было всё-таки за ФИАНом. Конкретно этим занимались Фрадкин и Беленький. До сих пор я считаю, что они этой теорией дали возможность приблизиться к истине.
—
— Нет, специальных поручений я не припомню. Но здесь, я думаю, действительно была большая, даже выдающаяся роль Сахарова. Его послушали. Ведь он тогда уже был фигурой и имел возможность влиять на обстановку. К 1963 году, когда был подписан московский договор, он уже привык к своей выдающейся роли.
—
— У меня впечатление, что он не вернулся. При его потенциале к науке он не вернулся.
—
— Это вызревало постепенно. А началось, когда тема, по мнению лидеров, исчерпала себя. Настала своеобразная конверсия.
—
— Пришла в насыщение. Раньше она потеряла интерес для Зельдовича, потом — в значительной степени для Сахарова. И это, несомненно, один из мотивов, почему он переключился на политику. Момент реабилитации, что ли… Ведь не хотели же мы на самом деле этими бомбами народ уничтожить!
Помню, с огромным энтузиазмом в Челябинске мы работали над мирным использованием взрывов. Это целый класс зарядов, совершенно других. Их особенность состояла в том, чтобы как можно меньше оставить после себя радиоактивности. Если бы не радиоактивность, такие взрывы нашли бы широкое применение, мне кажется. Поэтому главный мотив всегда был направлен на то, чтобы как можно сильнее уменьшить радиоактивность. Очень хитрые конструктивные находки здесь появились.
—
— Да. А главное — профессионально мы расширяли свой круг. Проявлялся элемент реабилитации, как следствие — воодушевление.
—
— На первых порах это работало, а потом уже появились другие мысли, вольнодумство стало развиваться.
—
— И этот вопрос, конечно. Одна из причин моего ухода из Челябинска состояла в том, что мне стала ясна, правда не в такой категорической степени, как сейчас, абсолютная бессмысленность испытаний. Я написал письмо Славскому о том, что если мы как страна в одностороннем порядке прекратили бы испытания, то политическая выгода для государства была бы намного больше, чем те технические крохи, которые возникают в результате испытаний.
—
— Незадолго до моего отъезда — 1977 год. Меня уже стало очень раздражать, что испытания проводились ради испытаний, а не для дела.
—
— Тогда уже только подземные были. Причина моего негативного отношения к продолжению испытаний была чисто техническая. Я видел, как бы это выразиться поосторожнее, некоторую непорядочность. Военные, да и многие из нашего ведомства, хотели доказать, что они при деле. А к тому времени мы уже провели, грубо говоря, тысячу испытаний. Всё уже было известно и десятки раз проверено — ничего принципиально нового полигонные опыты не дают. Вот я и написал тогда письмо Славскому: вооружите партию политическим мотивом — идём, дескать, на односторонние действия.
—
— Нет, ничего не ответил письменно, и вообще никаких документов за этим не последовало. А само моё письмо тут же засекретили. Никому не давали. Ребята, конечно, узнали. Там были кое-какие откровенные вещи сказаны, связанные с устройством бомбы. Секретный был материал. У меня спрашивали: дай хоть почитать, всё-таки интересно. А что я скажу? Письмо в спецотделе — идите и читайте. Да только где там! Запрет с самого „верха“ пришёл, из Москвы — никому не давать.
—
— Даже им. Потому что письмо носило некоторый политический оттенок. Я не хочу себя сравнивать, но было что-то похожее на то время, когда сахаровские книги запрещали. Тогда я и решил окончательно уходить с объекта. Собрал воедино все доводы: уж четверть века отмахал за „колючкой“, дети выросли — и дочь, и сын уже учились в МГУ. Да плюс это топтание на месте, те же испытания — вроде что-то изображаем, а по большому счёту ничего не делаем.
Не без трудностей выбирался я из Челябинска, и помог мне Славский. Смею надеяться, что и то самое письмо сыграло не последнюю роль.
7. На полигонах и в лабораториях
За годы работы в Арзамасе-16 и в Челябинске-70 мне много раз приходилось выезжать на испытания наших „изделий“. Поначалу это был Семипалатинский полигон, потом Новая Земля. И всякий раз, должен признаться, возникало чувство гордости, когда всё получалось „в расчётном режиме“. Мы стремились к тому, чтобы созданный нами заряд не просто превосходил по мощности уже существующие образцы, но и был при этом абсолютно надёжен и безопасен в эксплуатации.
Так повелось ещё со времён Курчатова, а точнее — с той самой поры, когда „атомным департаментом“ негласно командовал Берия, а Вооружёнными силами — маршал Жуков. В этом смысле поучителен рассказ одного из корифеев Средмаша — В.И. Алфёрова. Я навещал Владимира Ивановича незадолго до его кончины и был свидетелем его откровенной беседы с журналистом Александром Емельяненковым.
— Жуков, который был в те годы министром обороны, — вспоминал Алфёров, — тайно ненавидел Берию и всех нас считал чуть ли не его подручными. Он с большим недоверием относился к первым образцам атомного оружия. Говорил: „ Эти ваши физические штучки никакие не бомбы — как их хранить? А тем более использовать в войсках? “ На вооружение их принимать отказывались. Первую партию „изделий“ держали за колючей проволокой в Арзамасе-16 , в обвалованном хранилище. С этой целью было образовано даже главное управление по хранению. Мы ощущали себя ядерной монархией.