жизни и страхом смерти, — а потому и не взыскивайте с меня. С эстетическими штучками и прочими пакостями, которыми вы во мне дорожили, мне приходится встречаться теперь очень редко. Я не сделался более серьезным, но уж наверное более скучным человеком.
Вы правы: стих, приписанный мною Аксакову, принадлежит Хомякову. Но он возбудил во мне воспоминание о К. С. Аксакове, во-первых, потому, что я не раз слышал его в устах К. С., сопровождаемого обычным колокольным гуденьем, а во-вторых, потому, что очень к нему идет. Что же касается до моей нелюбви к славянофильству, то как ни совестно, а приходится цитировать самого себя: «все дело в ощущении», говорит Базаров. — Вы не любите принципов 92-го года (а 89-го года вы уж будто так любите?) — интернационалку, Испанию, поповичей, вам это все претит; а мне претит Катков, Баденские генералы, военщина и т. д. Об этом, как о запахах и вкусах, спорить нельзя.
Вы напрасно так строго отзываетесь о Вергилии. Постройки, характеры и проч. его «Энеиды» не имеют значения, но в отдельных выражениях, в эпитетах, в колорите, — он не только поэт, но смелый новатор и романтик. Напомню вам — per arnica
Радуюсь, что Лев Толстой меня не ненавидит, и еще более радуюсь слухам о том, что он оканчивает большой роман. Дай только Бог, чтобы там философии не было.
Поклонитесь от меня Марье Петровне, поцелуйте умницу Петю и будьте здоровы, веселы и благополучны.
Ваш
P. S. Был на днях на охоте и убил
Л. Толстой писал от 25 сентября 1873 г.
Я так избалован вами, дорогой Афанасий Афанасьевич, что, давно не имея от вас известий, не только мне чего-то недостает, но беспокоюсь и я, и жена — все ли у вас благополучно? Сколько мне помнится, вы писали мне в Самару и говорили, что заедете ко мне, если будете знать, дома ли я. Я сейчас же по приезде отвечал вам, и с тех пор месяц ни слуху, ни духу. Пожалуйста напишите, что бы у вас ни было. Ведь мы право оба с женою не так только знакомы, а мы любим вас. Если вы благополучно, то напишите. Что ваши птенцы, дела, планы? Мы все по-старому, засели крепко опять лет на 11 (нынче 11 лет, что мы женаты). Я начинаю писать, т. е. скорее кончаю начатой роман. Дети учатся, жена хлопочет, учит. У меня каждый день, вот уже с неделю, живописец Крамской делает мой портрет в Третьяковскую галерею, и я сижу и болтаю с ним и из петербургской стараюсь обращать в крещеную веру. Я согласился на это потому, что сам Крамской приехал, согласился сделать другой портрет очень дешево для нас, и жена уговорила.
Ваш всею душой
18 ноября 1873 года.
У нас горе: Петя меньшой заболел крупом и в два дня умер. Это первая смерть за 11 лет в нашей семье, и для жены очень тяжелая. Утешаться можно, что если бы выбирать одного из нас восьмерых, эта смерть легче всех и для всех; во сердце и особенно материнское — это удивительное высшее проявление Божества на земле, — не рассуждает, и жена очень горюет. Благодарю вас, что не забываете меня письмами. Как бы хорошо было, если бы не забыли и проезжая в Москву.
Порадовался я успехам ваших занятий с Оленькой; я так и ждал. У меня одно из лучших, радостнейших занятий — это уроки с детьми математики и греческого. Передайте наш душевный привет Марье Петровне.
Ваш
В конце декабря приятель, следивший за движением наших с братом просьб в комиссии прошений, уведомил меня, что, при докладе его величеству этого дела, государь изволил сказать: «Je m'imagine, ce que cet homme a du souffrir dans sa vie»[235].
Вслед за тем от 26 декабря 1873 г. дан был Сенату высочайший его величества указ о присоединении отставного гвардии штабс-ротмистра Аф. Аф. Фета к роду отца его Шеншина со всеми правами, званию и роду его принадлежащими.
Это, можно сказать, совершенно семейное событие не избежало однако же зоркости «Нового Времени», где появилось следующее четверостишие:
Покойный отец наш терпеть не мог писания стихов, и можно бы с великою натяжкою утверждать, что судьба в угоду старику не допустила Шеншина до литературного поприща, предоставив последнее Фету.
Конечно, и брат Петруша, и дети, а главным образом Петя Борисов, были обрадованы Монаршею милостью, выводившею все семейство из какой-то заведомой неправды, но наибольший восторг возбудило это известие в проживавшей заграницей старшей сестре моей Каролине Петровне Матвеевой, урожденной Фет. Можно бы было ожидать, что эта, всем сердцем любящая меня, сестра будет огорчена в своем заграничном одиночестве вестью, разрывающею номинальную между нами связь, но вышло совершенно наоборот. Поздравительное письмо ее представляет самый пылкий дифирамб великодушному Монарху, восстановившему истину. Выше, по поводу добрейшего Василия Павловича, я уже говорил о семейной слабости к женщинам всех братьев Матвеевых. Зять мой А. П., прекраснейший и благодушнейший человек, мог в свою очередь служить весьма ярким образчиком такой натуры. Странно сказать, что одна и та же страсть любви на долгие годы развела дружественных между собою супругов Матвеевых. Правда, предметы этой страсти были у обеих сторон различны. Красавица Матвеева не хотела любить никого кроме мужа и не могла помириться с его безграничной любовью ко всем женщинам. Чтобы не возвращаться к этим грустным воспоминаниям, позволю себе забежать вперед. Года через два я получил из Киева известие о глубоком горе, постигшем Матвеева по случаю смерти любимой им женщины, оставившей ему двух малолетних детей, а в непродолжительном времени я получил из Киева следующее письмо от сестры: «Узнавши о горе бедного Александра, я подумала, что теперь не время сетовать на женщину, которая так долго разлучала меня с мужем, а нужно помочь ему не падать духом на старости лет и стараться заменить несчастным детям покойную их мать. Я почти месяц как уже в Киеве и обращаюсь к тебе с усердною просьбой. Я желаю еще раз в жизни увидаться с тобою, чтобы еще раз обнять тебя и сказать, как сердечно я тебя люблю. Поэтому приезжай в возможно скором времени дня на три к нам в Киев. Александр тоже будет сердечно тебе рад».
Матвеева я не видал с проезда через Киев, но, по при бытии поезда к киевскому дебаркадеру, тотчас же узнал в сильно поседевшем и ищущем кого-то глазами по галерее господина А. П. Матвеева. Излишне говорить, как мы с сестрою обрадовались друг другу. В темно-русых волосах ее не было ни единой сединки, и вообще черты лица ее мало изменились, но какая-то болезненная полнота портила производимое ею впечатление. Сам Матвеев в свободные минуты отдавался садоводству, и при благословенном киевском климате, непосредственно прилегавший к домашнему двору, сад его, с персиковыми шпалерами,