Люди отсиживались по хатам. Изредка замельтешит бабенка — накинув кожушок, пробежит, скользя и чавкая сапогами по грязи, с ведрами к колодцу или к соседке за новостями, и опять пустынна улица. Мужчины те и вовсе старались не показываться со двора.
Из хаты в хату ползли черные слухи: в Кучугурах, приднепровских дюнах между Знаменкой и Каменкой, расстреливают захваченных в плен партизан. Почтальонка Марфуша рассказывала, расширив глаза от ужаса: когда она шла рано утром в почтовое отделение Каменки, из дюн на дорогу выбежал в окровавленном нательном белье человек. Он отбивался от преследовавших овчарок, и то ли овчарки свалили с ног, то ли споткнулся он, но больше не поднялся, а подоспевшие немецкие солдаты пристрелили его в упор. Марфуша сама не знала, как ноги донесли до хаты. Весь день потом тряслась, словно в лихорадке. «Пусть убьют меня, — истово божилась она, — теперь ни за что не пойду мимо Кучугур».
Женщины, слушая Марфушу, испуганно ахали. Мужчины хмурились и кряхтели.
Глухой осенней ночью в окошко маленькой, в одну комнату, хатенки Беловых негромко постучали. Этот стук не мог прервать богатырского сна Алексеича — бригадира колхозной рыболовецкой бригады. Старый рыбак выводил на печи такие трели, от которых, казалось, позвякивала в шкафу чайная посуда.
Стук повторился настойчивее. Алексеич только перевернулся со спины на бок и продолжал выводить рулады, теперь на иной манер. Но проснулась его дочь, Лида.
— Кто там? — встревоженно спросила она, шаря в темноте в поисках платья.
— Откройте, — попросили за дверью.
— Папаня! — позвала Лида. — Проснитесь, папаня! Заплакал разбуженный голосами ребенок.
Алексеич хриплым спросонья голосом спросил:
— А?.. Что?..
— Ломятся к нам.
Лида торопливо накинула платье и зашлепала босыми ногами к печному комелю за спичками.
— Отчиняй, хозяин! — торопили во дворе.
— А вы кто такие? — спросил Алексеич.
— Отчиняй, тогда побачишь.
Алексеич пошел открывать, достав на всякий случай топор из-под лавки.
Вошли трое вооруженных, заросших щетиной и донельзя грязных людей. Еще двое вслед за ними внесли со двора что-то продолговатое и тяжелое, завернутое в плащ-палатку.
— Занавесь окна, — приказал Лиде один из вошедших, рыжебородый и сутулый. Остальные молча стояли у порога и щурились от света керосиновой лампы. Веки у них были воспалены, от шинелей шел тяжелый болотный запах.
— Мы партизаны, дед, — сказал Алексеичу рыжебородый. Бескровные его губы едва шевелились, от этого слова получались неясными, пришептывающими. — Ты не бойся, дед. Мы уйдем сейчас. Но с нами больной товарищ, он не может идти — хотим оставить у тебя. Возьмешь?
Это последнее «возьмешь» он произнес опасливо и как-то по-детски беспомощно.
Лида с жадным любопытством вглядывалась в лицо говорившего. Обросший рыжей щетиной, с ввалившимися глазницами, он сперва показался ей пожилым человеком, потом, вглядевшись, Лида поняла, что перед ней молодой парень, быть может, ее ровесник.
— Ну как? — в голосе рыжебородого появилась настороженность.
Алексеич смущенно поскреб пятерней в затылке:
— Тесновато у меня, товарищи. Сами видите… Рыжебородый не дослушал.
— Ты! Немецкий прихвостень!.. — задыхаясь, выпалил он. — Для немцев, небось, место нашел бы… Ты чего топор склещил?! — Только сейчас рыжебородый обратил внимание на плотницкий топор в руке у хозяина. — Это на нас с топором?.. Ах ты, сволочь разнесчастная!..
Он лапнул ремень винтовки.
Кошкой прыгнула Лида и, ухватившись за винтовку, загородила собою отца.
— Погоди, — срывающимся голосом проговорила она. — Разве тебе худое слово сказали? Чего тигром на людей кидаешься?.. Я комсомолка! Ты понял? И отец, у меня честный человек. А ты обзываешь всякими словами…
Лида всхлипнула и уже сквозь слезы гневно прокричала:
— Вам только спихнуть с рук больного товарища, а как ему у нас будет, вас не касается!.. Пусть остается кто тут больной. А ты, — с ненавистью обратилась, она к рыжебородому, — уйди подобру- поздорову. Глаза мои век тебя не видели бы!..
— Вот это бой-баба! — с удивленным восхищением сказал один из партизан. — С такой и у немцев не пропадешь.
Партизаны заулыбались. Рыжебородый промямлил, отводя глаза в сторону:
— Наших до сотни человек в плавнях перемерло… А вы в тепле и сытые. А мы вон какие!.. Тут железные нервы и то…
Он расслабленно махнул рукой.
— Кто больной? — спросила Лида, отворачиваясь.
— Вон он…
— Где? — не поняла Лида.
Несколько рук одновременно показали ей вниз. И до Лиды дошло наконец, что за продолговатый сверток в мокрой плащ-палатке принесли партизаны.
Больной лежал на коротких самодельных носилках, сплетенных из ветвей ивы. Плащ-палатка накрывала его с головой, концы были завязаны снизу носилок — все вместе действительно напоминало сверток, тем более, что больной не подавал никаких признаков жизни… Плащ-палатку сняли, и Лида увидела худое, изможденное лицо, бурую и заскорузлую от грязи шинель, тонкие руки, беспомощно сложенные, как у покойника, на животе. Он был в беспамятстве.
Острая жалость к этому беспомощному, перепачканному в болотном иле человеку, ставшему невольной обузой для своих товарищей, внезапная бабья жалость овладела Лидой. Она приняла с кровати хнычущего Николеньку и сказала:
— Кладите сюда.
Толкаясь, партизаны перенесли больного.
— Младенец того… Мокро, — прошептал один.
— Ничего, не болото. Нам в такой мокрости поспать бы. Тут благодать божья. И тепло, — завистливо- отозвался другой, тоже шепотом.
Уходить тотчас же, после всего, что произошло, партизанам, видимо, было неловко. Тревожило чувство незаглаженной вины. Да и больного товарища нельзя же бросить, будто котенка — подкинул добрым людям и ушел. Потоптавшись, они нерешительно, один, за другим, присели на лавку возле двери. Винтовки поставили между колен, придерживая потрескавшимися, черными ладонями.
Лида, не глядя на нежданных ночных гостей, укачивала раскапризничавшегося сынишку. Воспаленные-бессонницей мужские глаза с растроганным вниманием наблюдали за ее действиями. Для них, отвыкших от семейного уюта, молодая мать, убаюкивающая ребенка, должно быть, выглядела отогревающей сердце картиной. К тому же впервые за много дней под ногами не хлюпала вода, сидели они в теплой и сухой хате, и от этого на худых, обветренных лицах явственно проступало довольство.
Рыжебородый спросил:
— Муж-то где?
— На фронте, где ж ему быть, — ответила за Лиду мать. — Танкист он у нас-И тихонько заплакала, сраженная горькой жалостью к этим вконец измученным людям.
А рыжебородый понял, что старая хозяйка тревожится о своем зяте, и стал успокаивать:
— Не волнуйтесь, мамаша! Живой-здоровый вернется. Танкистам им лучше, чем нам. На пузе по грязюке не приходится елозить…
— Поспали бы у нас, обсушились. Я соломки настелю, рядно дам, — от всей простой и доброй души предложила старая женщина, не понимающая, с какой это стати и за какие грехи так мучаются люди.
— Нельзя нам, — вздохнул рыжебородый и, повернувшись к Алексеичу, хмуро стоявшему у печи, сказал примирительно: