— Тебе, старому козлу, мало разве, что колхозные детясли захватил? Да огород себе прирезал за счет соседей? — закричал Раевский. Но теперь кричал не по злости, а порядка ради, чтоб это хамье чувствовало свое место. Хитрый Башмак понял это и сказал смиренно:
— Ить детясли — кровная моя хата. Советская власть в тридцатом годе конфисковала, все знают. Как же свое-то и не взять!
— А мебель, что в детяслях была, тоже твоя кровная?
— Какая там мебеля! Старье одно, все поломанное…
— Брешешь, Гришка, — вмешался Эсаулов. — Колхоз перед войной купил новенькое: кроватки пружинные, столики дубовые, постельное белье… Сам вез из Каменки, знаю.
— А за аренду мне что? Выкуси, да? Я за аренду моей хаты ту паршивую мебелю взял, — взволновался Башмак.
— Может, у тебя и договор на аренду имеется? Тебя не раскулачили, значит, а добровольно свою хату под ясли отдал?
— Вот у меня шо имеется!.. — Башмак поднес к носу Эсаулова маленький сухонький кулачок, сложенный в кукиш.
Назревал спор, какой уже не раз вспыхивал в этих стенах после прихода немцев. Активисты Раевского никак не могли простить друг другу, что награбили не поровну. Да и возвратить кое-что пришлось по приказу немцев. Эсаулов по глупости ухватил колхозную лошадь с телегой — назад отвел. Лошадь не детские матрасики и одеяльца, не мешок с пшеницей — не спрячешь. Даже бочку с джемом пришлось на овощесушильный завод отвезти: многие видели, как он ее пер домой. А Башмак ухитрился награбить разного добра, и никто не знает, много ли, мало ли. Для виду кое-что сдал, подчиняясь приказу, а большую часть припрятал.
Каждый подозревал, что другой нахапал и успел припрятать больше. Поэтому и ругались. Страсти разгорались вовсю: хилый и смиренный на вид Гришка Башмак в такие минуты ощетинивался волком, Эсаулов багровел и сжимал кулаки.
Раевскому не раз приходилось усмирять своих активистов, и это ему порядком осточертело.
— Насчет земли был у меня разговор с господином полковником и гебитскомиссаром, — негромко проговорил он, и начавшаяся было ругань вмиг утихла. Знал староста, чем можно успокоить. Земля — не детские одеяльца и не бочка с джемом, продал-и нет их. Земля — источник постоянных доходов, фабрика денег. Когда заходит речь о земельных наделах, остальное меркнет и отодвигается на задний план.
— И что им за печаль, что наделы останутся необработанными, — вздохнул Башмак, прослушав сообщение Раевского. — Мы энти наделы выкупим и запашем-немцу хлеба еще больше дадим… Нам-то лошадок уж выделят. Я в свое время туда трех отвел.
— А безземельные чем кормиться будут? — наивно спросил Поляков.
— Гля, коммуняка нашелся! — показал на него пальцем Башмак. — Зараз тебя заарестовать и в Каменку отправить. В комендатуру.
— Но-но!
— А ты не пекись по чужому зипуну, имей о своем заботу.
— Оно так, — солидно подтвердил Эсаулов. — В чужие рты заглядать, в своем куска не видать. То Советская власть об лентяях заботилась. А нам какой расчет? Вот землицу бы скорееча дали…
— Эх, да!
— Твоя правда, кум!
Эсаулов задумчиво поскреб в бороде, вздохнул.
— Будь моя на земле власть, — проговорил он, — я бы так положил: всякий за себя держи ответ и — точка. Делай, на что охоту маешь. Я, может, на тыще гектар способен хозяйство вести. А другой фабрику поставит и мануфактуру гнать будет. При Советах таким верхушки ножницами стригли. А чтоб удобней стричь, гуртом держали, как овец. А я не овца, не хочу в гурте ходить. Сам по себе желаю. Меня ж обратно в гурт пихают да ишо приговаривают: «Теперь ты свободный, можешь итить гулять промеж прочих свободных, а чтоб вылазить по своему разумению — ни-ни!»
Эсаулов поплямкал губами, раскурил цигарку и закашлялся. Кашлял долго и надрывно. В груди у него свистело и хрипело, как в кузнечных мехах. Откашлявшись, вытер ладонью испарину со лба и сказал:
— Стар я… Годков десяток скинуть, и развернулся бы я сейчас!
— Ты себя еще покажешь, — успокоил Поляков.
— А я ишо на молодой жениться подумываю, — ухмыльнулся Башмак. Он хихикнул в козлиную бороденку, неприкрыто радуясь, что еще полон сил и здоровья.
Раевскому надоело слушать болтовню. Плотоядные мечты этих нечаянно выплывших на поверхность бывших людей хотя и походили на его собственные, но были безобразно оголены и поэтому вызывали раздражение.
— Погоди жениться! — грубо оборвал он Башмака. — Сперва сделай, что я приказал. И хватит баклуши бить! — обратился он к остальным. — Чтоб через неделю был скомплектован полицейский отряд, а через месяц у меня на столе лежал список подозрительных лиц. Понятно?
В комнате воцарилось молчание.
— Понятно, спрашиваю?
— Мы разве когда… Такой случай, да чтобы мы… — начал петлять Гришка Башмак.
— Ты мне толком говори, — наполнился холодной злобой Раевский. — Понял, что я сказал или нет?
— Как же! Очень даже…
— Ну и шагом марш! Выполняй, что требуется.
Когда помощники ушли, Раевский поднялся из-за стола, нервно заходил из угла в угол по грязным, исплеванным половицам. Остановился у слезящегося дождем окна и, покачиваясь на носках, с руками в карманах, выдавил из себя свистящим шепотом:
— С-сволочи!..
Он не имел в виду своих помощников. И не к немцам это относилось. А ко всем и ко всему, в том числе, конечно, и к жандармскому полковнику и гебитскомиссару. Башмаку, Эсаулову, Полякову, и к мокнущим под дождем хатам с их обитателями, к теряющим листья деревьям, ко всем своим бывшим знакомым и будущим полицаям, с которыми ему придется иметь дело.
Бывший парикмахер, он долгие годы мечтал выбраться наверх, насладиться правом командовать людьми и распоряжаться их судьбами по своему усмотрению. Сейчас он получил такое право. Но оно оказалось не таким уж приятным, как выглядело со стороны. Он не сомневался в окончательном крахе Советской власти и в этом смысле не опасался за свою участь. Но он ни капельки не верил тем, кто стоял ниже его, и боялся тех, кто был над ним. Его не покидало ощущение, что он находится между двух огней, и достаточно сделать неверный шаг, как этим не преминут воспользоваться.
Раевский тосковал по своей парикмахерской. Куда спокойней брить клиентов и вести с ними ни к чему не обязывающие разговоры. Надо же ему на старости лет так круто и неразумно переломить свою жизнь! Но назад пути теперь нет. Назвался груздем — полезай в кузов. Теперь, как говорят, пан или пропал…
С утра настроение у него было препоганым, а тут еще нежданный приезд немцев, ругань с активистами, и погода хуже некуда. Он стоял, прислонившись лбом к холодному оконному стеклу. На улице сеялся мелкий осенний дождь, даль была занавешена плотной серой мглой.
Гришка Башмак взял на себя южные улицы, где он жил до самовольной реквизиции детяслей и где знал каждого в лицо. Он припоминал хаты, в которых были подходящие по возрасту для службы в полиции парни и мужчины, и, перекрестившись, вваливался за порог. Если в хате не было посторонних. Башмак подсаживался к хозяину и, по своему обыкновению, начинал метать петли слов, как заяц следы.
Самый веский довод приберегал к концу:
— Земли по гектару нарежут. А после будут глядеть: хорошо правишь службу — еще гектаришко накинут, плохо — не прогневайся. Ить благодать какая!.. Сам бы пошел, да года не позволяют — туда молодых берут. А? Ты как?.. Омуницию даровую дадут…
Насчет второго гектара Башмак придумал сам, для убедительности. Но, к его удивлению, это не