— … Буржуазия, — говорит Кропоткин, — исповедует мораль, тесно связанную с её сущностью. Первое её требование — занятие солидным делом, честным ремеслом, нравственный образ жизни. Безнравственны для неё аферист, проститутка, вор, разбойник, и убийцы, и игроки, и легкомысленные, и все, кому недостаёт добропорядочности постоянных доходов. Можно было бы объединить всех подозрительных и опасных для буржуа людей одним словом: «бродяги», — буржуа не любит действительного и духовного бродяжничества.

— Как это верно, — говорит Фифа, покорно подавляя зевок или вздох. — Ещё портвейна?

Вокруг всё больше знакомых мне лиц: Алекс, Лиза, Кадавр, ещё кто-то, кто торопится улыбнуться, кивнуть, пройти мимо. Люди появляются в поле зрения и пропадают, как неживые. Может, я был картиной, которую они спешили миновать, может они были картиной, от которой я отводил глаза; может, дело было не во мне. Становилось душно, как перед грозой; разгоряченные тела всё сильнее пахли духами, маслами и притираниями.

— Свобода, — говорит Кропоткин, — только говорит: освободитесь, избавьтесь от всякого гнёта, но она не показывает вам, кто вы такие. «Долой, долой!» — таков лозунг свободы, а вы, жадно внимая её призыву, в конце концов избавляетесь от самих себя. Своеобразие же, наоборот, зовёт вас назад, к себе самим; оно говорит: «Приди в себя!» Под эгидой свободы вы избавляетесь от многого, но зато вас начинает угнетать что-нибудь другое; своеобразный же человек свободен от природы, изначально свободен, так как он с самого начала отвергает всё, за исключением себя.

— А вы правы, бомб не будет, — признаёт Фифа. — Как мне не везёт в последнее время — ни блеска, ни треска, будто проклял кто.

— И какие ощущения?

— Вам ли не знать, какие ощущения, — говорит мне Лиза в другое ухо. — Я часто думаю, вы действительно ничего не понимаете или не чувствуете, или не хотите знать?

— В этом моё своеобразие. Не знал, что занимаю ваше воображение.

— О, неудивительно. Для этого необходимо иметь воображение самому. Хоть сколько-то.

— К чему оно, милая?

Кропоткин говорит, глядя на меня:

— Говорят, что наказание — «право» преступника. Однако безнаказанность также его право. Если его замысел удался — он в своём праве, а если не удался он ему — тоже поделом.

— Знаете, Лиза, — говорит Фифа, небрежно опираясь на моё левое плечо, — воображение шутит с маленькими девочками очень нелепые и очень опасные шутки. Ведь мама объясняла вам, что, играя с огнем, можно обжечься?

— Знаете, Фифа, — отзывается Лиза, небрежно опираясь на меня справа, — пожившие женщины могли бы усвоить, что при игре с огнем обжигается тот, кто не умеет играть.

Разница в возрасте между ними два-три года. В двадцать лет это и впрямь много.

— Смею ли я вообразить, что вы ссоритесь из-за меня?

Обе нахально смеются.

— Воображает ли приз, что всё дело в нем? — объясняет Фифа. — Нет, не воображает. Даже у золотой медали достает ума понять: цель состязания — не медаль, а победа. Что это? Вы пытаетесь нас стряхнуть?

— Нет, я пытаюсь пожать плечами. Разве медаль не есть сама победа в вещественном воплощении? И потом, если золота не пожалели…

— То жадная душа, — заканчивает Лиза, — легко поменяет местами победу и награду. Пытаетесь пожать плечами, вот как? Даже не подозревала, что это требует таких усилий и так непристойно выглядит вблизи. Ну прекратите наконец дёргаться. Это всего лишь моя рука в вашем кармане.

À propos: Лиза

«Женщины циничны, практичны и в силу этого недальновидны, — говорит Фиговидец. — Здравый смысл отмахивается от того, что видится ему пустяками, но эти пустяки — основание жизни. Что без них поймёшь?»

И он говорит дело, с той поправкой, что говоря о людях вообще, рискуешь жестоко ошибиться в конкретном человеке. Лиза была цинична, практична и очень, очень дальновидна, хотя ненавистного Фиговидцу здравого смысла в ней было не больше, чем в самом Фиговидце. Здравым смыслом прикидывались ее сухость, трезвость, насмешливость, доведённые почти до абсурда, до той точки, где они оскорбляли обожествлённое здравым смыслом чувство меры. (Вот почему именно в такие трезвые головы приходят и отказываются уходить самые дикие мысли.)

Она не прощала ничего, особенно слабостей, особенно тех слабостей, которых сама была лишена. Достаточно было опоздать на пять минут, неделей позже вернуть долг, отличиться неуместным смехом или грязными ногтями, чтобы перестать для неё существовать. Охотно пользуясь своей молодостью и красотой, она презирала тех, кто не отваживался признать, что они-то и влекут, и с мрачной гримасой выслушивала похвалы, расточаемые её уму и характеру. Доходившая до комичного неприязнь к литературе и — достойно примечания — поэзии была логическим завершением ее негодования на жизнь: предлагаемая писателями и поэтами компенсация казалась Лизе жалкой, недостаточной, каким-то очередным надругательством или надувательством, или просто признанием поражения.

Мало кто живет не в ладу с миром и при этом в мире с самим собой. «Сучка сама себе готова горло перегрызть, когда больше некому, — говорит Алекс. — Жаль, что это технически невозможно. Прогресс вечно идёт не в ту сторону. Вместо того чтобы совершенствовать гибкость, наша семья совершенствовала осанку. И погляди, что в итоге: тяжба негнущегося с безупречным».

У неё не было друзей, подруг, постоянного любовника, доверия к жизни, уважения к родителям — никого и ничего, кроме Алекса, и как же она его изводила. Брат был для неё её собственным отражением, сумевшим удрать в зазеркалье, и она упорно, жестоко, горестно допытывалась, как ему это удалось и почему он рискнул, и чего искал, и не поделится ли найденным, но главное — главное, пусть вернется. На деле это выливалось в угрозы, придирки, мелочную вражду. «Хоть бы замуж вышла, — огрызался тогда Алекс. — Только кто на тебе, сучке, женится, даже с учетом приданого и перспектив. Кто-то с крепкой нервной системой, чувством юмора на роту и небрезгливый. С каким фонарём искать мне этого человека?»

Всё же такой человек был.

Разглядывая пижонов, я припомнил их старших родственников и забавную сцену на предаукционном показе в Русском музее. Ежегодная распродажа открывает осенний сезон в Городе, и весь август и часть сентября пожилые мужики и утончённые старухи без спешки осматривают пейзажи, портреты и абстрактную живопись. В тот день, когда я появился там с одним из клиентов, общество больше упивалось редкостным скандалом, чем Левитаном.

Я подошел к компании вокруг осанистой старухи. («Моя тетя Агата, — шепнул Илья. — Пятый год подбирает Врубеля. Врубель давным-давно остался только экспозиционный, его не продадут, но тетя надеется, что некомпетентность восторжествует здесь, как и повсюду, и рано или поздно оценщики перепутают Врубеля с кем-нибудь вроде Серова. Серова, правда, тоже почти не осталось, в этом году не будет. Может, возложить надежды на Филонова? Издали похоже. Очень сильно издали, разумеется».) Достойная дама была сложена как гренадер, а ассоциативно вызывала в уме образы паровоза, сталелитейного завода, электростанции. Многократно обернутые вокруг крупной морщинистой шеи жемчуга смотрелись как пули, маленькие глазки сверкали как драгоценности, прожекторами слепили глаза драгоценные перстни на неожиданно хорошей лепки пальцах. Обсуждали чью-то скверно расстроившуюся свадьбу.

«Со свадьбой как с самоубийством, — говорила Лиза. — Если уж решился, будь добр всё продумать и сделать с первого раза, чтобы не доставлять людям хлопот сверх положенного. Скажите, из-под венца сбежала! Как можно ставить собственных родных в такое идиотское положение?» «Ага, — сказал Илья. — Значит, если дотащить до венца вас, дело можно считать сделанным?» «Надорвётесь, пока тащить будете». Здесь вступила тетя Агата: «Я подарю вам на свадьбу папин голубой сервиз». — «Вы хотите сказать, что, устояв против чар Ильи Николаевича, я не устою перед папиным

Вы читаете Щастье
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату