Вера Николаевна Фигнер
Запечатленный труд
Воспоминания
в двух томах
Том 2
Когда часы жизни остановились
Глава первая
День первый
Утром 12 октября 1884 года в камере Петропавловской крепости было сумеречно, почти темно, когда в нее ворвался «присяжный», как называют отставных солдат, исполняющих наряду с жандармами внутреннюю службу в крепости. Это был самый злой стражник: седая крыса, которой надоели служба, обязанности, ответственность и сами заключенные, которых он сторожил, как цепная собака, целые десятки лет. Жизнь, должно быть, не баловала его, и теперь, старый, больной и ожесточенный, он срывал на ком мог свои претензии на судьбу.
Я запомнила его с первого раза. Как только меня привезли в крепость, прежде чем запереть дверь камеры, в которую я вступала как новичок, он сердито буркнул: «Здесь петь не полагается!» Я остолбенела. Я и не думала петь. «Петь?! — сказала я. — Да кому же придет это в голову?!»
В самом деле, разве при вступлении в крепостные стены душа не была полна серьезных чувств и важных мыслей? Петь, вступая в эти стены, — разве это не было бы профанацией места, освященного страданиями многих поколений?!
Теперь, 12 октября 1884 года, ворвавшись в камеру, когда я была еще в постели, он со злостью поставил на пол пару громадных валенок, а на кровать бросил нагольный полушубок и сердито прошипел:
— Вставайте! Скорее вставайте! Да теплее одевайтесь!
«Что такое? Что со мной будут делать?» — думала я. С тех пор как меня арестовали, сию же минуту я почувствовала, что уже не принадлежу себе. С тех пор я уже не спрашивала себя, что я буду делать, но всегда — что со мной будут делать. Ведь потерять свободу — именно значит потерять право собственности на свое тело.
«Что со мной будут делать? Что?» — размышляла я и быстро кончала туалет каторжанки. Он был немногосложен: онучи и коты; старая, грязная, вся изъеденная молью юбка солдатского сукна; пропитанный чьим-то потом арестантский халат и белый холщовый платок на голову. Мыла уже 10 дней не было; гребенки, зубного порошка и щетки тоже осужденной не полагалось.
…И все время мысль: что «они» со мной сделают? Быть может, повезут казнить?.. Но ведь всего три дня назад мне объявили о помиловании, и старый комендант торжественно провозгласил: «На каторгу без срока».
Но у меня за два года полного одиночества в голове что-то путалось: реальное стушевывалось… возможное и невозможное странно перемещались, и невозможное казалось как будто бы возможным…
Что же, быть может, и казнят? Или казнить будут не меня, а товарищей, а меня поставят рядом, чтоб я видела и испытала. Почему же нет? Ведь было же так с Достоевским и другими!..[1] Отчего бы не повториться!..
Но почему же «присяжный» сказал: «Одевайтесь теплее!» Значит, повезут куда-то, повезут далеко, и будет холодно. Но куда же, куда?!
На большую площадь, залитую народом и где стоит эшафот?.. Или в Сибирь? Посадят в сани между двумя жандармами, и мы помчимся от Петербурга до рудников Кары, где находятся женщины, осужденные раньше…[2]
…На дворе стояла осень, и еще накануне снега не было, но валенки и шуба рисовали непременно снежную равнину, сани и тройку…
В сопровождении жандармов я прошла коридор, и мы спустились по лестнице в комнату перед кордегардией[3]. Там у стола стоял смотритель в своей тужурке, а подле окна спиной ко мне какой-то человек, плотный и приземистый, в штатском.
— Дайте руку! — сказал смотритель.
Я протянула, ничего не понимая.
Мгновенно человек в темном повернулся ко мне и осторожно взял на минуту мою руку, как берет доктор, щупая пульс.
«Что такое? — подумала я. — Вероятно, это фельдшер! Зачем он? Зачем им мой пульс? Неужели предстоит что-нибудь такое, от чего я могу упасть в обморок!..» Темная, невероятная мысль мелькнула. И я почувствовала, как сердце в груди начало биться все медленнее… Я собрала все силы…
А предполагаемый фельдшер снова повернулся к окну спиной ко мне.
И опять смотритель говорит:
— Дайте руки!
В тот же момент черный субъект стоит лицом к лицу со мной, и в руках у него кольчатая цепь! Страх перед неизвестным сменился яростью перед реальным.
Бешенство неудержимое охватило меня: «Как! Я, свободная личность! И на меня наденут цепь — эту эмблему рабства!.. Этой цепью хотят сковать мою мысль, мою волю!..»
Вся кровь хлынула куда-то, и в гневе, вся дрожа, я топнула ногой, и, в то время как руки мои связывали, я заговорила с жаром, обращаясь к смотрителю:
— Скажите моей матери!.. Скажите ей, что, что бы со мной ни делали, я останусь все той же!..
— Хорошо, хорошо! — забормотал смотритель почти в испуге.
— И еще скажите, чтоб она не горевала: если будут книги и я хоть что-нибудь буду знать о ней, то большего мне не надо.
— Хорошо! Все скажу… все скажу! — бормотал в смущении смотритель.
Мы прошли сквозь строй солдат, вытянувшихся в кордегардии, и вышли в маленький дворик. По ту сторону решетки, отделяющей Трубецкой бастион от крепостной площади, стояла карета, а подле нее — в шинелях два вооруженных жандарма. Проходя те несколько шагов, которые отделяли меня от кареты, я увидела одного из «присяжных» — самого веселого и самого добродушного. Это был малый небольшого роста, с медно-красным лицом и рыжеватой растительностью. Большой шрам пересекал его щеку подле левого глаза вплоть до виска. И всегда-то он смотрел на меня ласково и улыбался. Он как будто говорил этим: «Эх, барынька! Все-то вы худеете, все-то вы бледнеете! Да полно же! Ну, право, в жизни есть и радости!..» И мне становилось легче в моем одиночестве.
Теперь, видимо нарочно, он стал на пути: его лицо было серьезно и печально. Наши глаза встретились, и горло мое сжалось — добряк смотрел на меня с таким состраданием!.. «О, не плачь… не вздумай заплакать, Вера! Расплакаться в такую минуту — прямо позорно!» — уговаривала я себя… Но как я была тронута, как тронута!.. Этот взгляд я унесла с собой в живую могилу, и там он служил мне утешением: простой русский человек, солдатик, который добросовестно стерег меня, душою был со мной!.. Он мне сочувствовал, он меня жалел!.. Он был последним и единственным, который проводил меня, и проводил лаской, на новую, как ночь темную жизнь…
— Куда меня везут? — спросила я смотрителя, когда мы сели в карету.
— Не знаю, — сказал он.
Мы повернули из крепости направо, вдоль набережной Невы. Минуты казались часами… Но вот карета остановилась; мы вышли. Передо мной были маленькие сходни и пароход. На нем не было видно ни души.
Жандармы подхватили меня и почти перенесли на палубу. Затем мы спустились в каюту, окна которой были тщательно закрыты занавесками. Пароход двинулся и шел… шел…
Часа через два-три пришел офицер. Спрашивает, не хочу ли я есть.