В первое же полугодие по открытии новой Шлиссельбургской тюрьмы в ней было два расстрела: расстреляли, как я уже упоминала, Минакова и Мышкина. Оба не были новичками.
Минаков был осужден в 1879 году в Одессе по доносу провокатора Гоштовта[8]. Сосланный в каторжные работы на Кару[9], он после попытки к бегству был возвращен в Европейскую Россию и заключен сначала в Петропавловскую крепость, а потом перевезен в Шлиссельбургскую тюрьму, как только она была отстроена. Шлиссельбург означал конец надеждам, и Минаков не захотел медленно умирать в новой Бастилии — «колодой гнить, упавшей в ил», как он выразился в своем стихотворении. Он потребовал переписки и свидания с родными, книг и табаку и объявил голодовку, а затем дал пощечину тюремному врачу Заркевичу.
В крепости рассказывали, что пощечина была дана при попытке врача кормить Минакова искусственно. Но из документов, открытых после революции 1917 года, видно, что Минаков страдал галлюцинациями вкуса и подозревал, что врач подмешивает к пище яд, чтобы отравить его.
Если это так, то тем возмутительнее, что человек, психически ненормальный, был предан военному суду и расстрелян.
Подать прошение о помиловании Минаков отказался.
Это было в сентябре 1884 года, за месяц до того, как я и мои товарищи по «процессу 14-ти» были привезены в крепость.
А в декабре, в день рождества, вся тюрьма была потрясена сценой в одной из камер.
За раздачей ужина мы услыхали звон металлической посуды, упавшей на пол, шум свалки и задыхающийся нервный голос, который говорил:
— Не бейте! Не бейте! Казните, а не бейте!
Это был Мышкин — одна из самых многострадальных фигур русского революционного движения.
Мещанин города Москвы, Мышкин владел небольшой типографией на Арбате. Наборщиками была интеллигентная молодежь; все работающие вместе с Мышкиным жили коммуной в том доме, где помещалась типография. С. А. Иванова очень мило рассказывает, как она попала в эту дружескую коммуну. Провинциальная барышня с Кавказа, она оставила родных, чтобы увидеть свет и найти тех умных, развитых людей, о которых говорили хорошие книжки. Они-то и потянули ее вдаль из глуши с ее мелкими интересами. Приехав в Москву без средств, но с желанием работать, она с первых же дней должна была искать занятий и после нескольких более или менее удачных попыток устроиться наткнулась на указание — просить работы в типографии Мышкина. Мышкин принял ее. Мало-помалу она научилась ремеслу наборщицы, освоилась с молодой компанией, которая по развитию была выше ее и понемногу подтягивала новоприбывшую к своему уровню.
Мышкин был социалистом и находился в связи с теми, кто собирался «идти в народ». В типографии стали набирать нелегальные издания того времени. Это было жутко приятною жутью от сознания, что делаешь что-то опасное и вместе с тем хорошее, и молодежь работала, не думала о последствиях с наивным непониманием, к чему это приведет.
Полиция напала на след нелегальной работы в типографии: произошел обыск, работающие были арестованы; но Мышкина успели предупредить, он скрылся и уехал за границу. Там он составил план отправиться в Сибирь и единоличными силами освободить Чернышевского. В форме жандармского офицера он явился в Вилюйск, в котором содержался Чернышевский, и предъявил исправнику подложный приказ III отделения о передаче ему Чернышевского для препровождения в Петербург. Но исправнику показалось подозрительным, что предъявитель обошел высшую местную инстанцию — якутского губернатора, и он предложил Мышкину отправиться в Якутск, приставив к нему под видом провожатых двух казаков. Мышкин понял, что дело проиграно, и решил отделаться от навязанных спутников: под Якутском он застрелил одного из них, но другой ускользнул и успел скрыться.
Мышкин был пойман, отправлен в Петербург и по связи с лицами, ходившими в народ, предан вместе с ними суду по «процессу 193-х»[10].
Подсудимые этого процесса сговорились выставить одного оратора и поручить ему сказать революционную речь, выработанную сообща. Выбор пал на Мышкина, и он выполнил задачу с энергией и выразительностью, не оставлявшей желать ничего лучшего. Напрасно председатель Особого присутствия Сената Петерс возвышал голос и грубыми окриками старался остановить резкую речь оратора. Все было тщетно: Петерс был вынужден прервать заседание; суд удалился; жандармы бросились к Мышкину, чтобы вывести его из зала, а подсудимые кинулись защищать товарища. Так, среди общего крика и истерических рыданий женщин произошла свалка, неслыханная в летописях суда.
Мышкин, уже просидевший в тюрьме три года до суда, получил по приговору десять лет каторги, но не попал в Сибирь, а был отправлен в централ Харьковской губернии в Печенегах[11]. Там в ужасных условиях он пробыл с 1878 по 1880 год, когда после взрыва в Зимнем дворце, сделанного народовольцами, правительство учредило диктатуру Лорис-Меликова и по его распоряжению каторжане централа были переведены на Кару.
Спустя два года целая партия карийцев, в том числе и Мышкин, бежала с Кары; он добрался уже до Владивостока, когда благодаря отсутствию связей был узнан, пойман и отправлен в Петербург. Его посадили в Алексеевский равелин, где медленно умирали народовольцы.
В равелине Мышкин не раз пытался поднять общий бунт против его убийственного режима: он приглашал товарищей кричать, шуметь, бить и разрушать все, что было под рукой, но призывы не находили сочувствия. Равелин не двинулся.
Потом всех перевезли в Шлиссельбург.
Почти десять лет прошли в переходах Мышкина из одного застенка в другой, и вот после всех мытарств и скитаний он попадает в самую безнадежную из русских Бастилий. Это превысило силы даже такого твердого человека, каким был Мышкин. Он решился умереть — нанести оскорбление действием смотрителю тюрьмы и выйти на суд, выйти, чтобы разоблачить жестокую тайну Шлиссельбурга, разоблачить, как он думал, на всю Россию и ценою жизни добиться облегчения участи товарищей по заключению.
25 декабря 1884 года он исполнил задуманное и в январе был расстрелян на том плацу старой цитадели, на котором был расстрелян Минаков.
Через ближайшего соседа Мышкин завещал, чтобы товарищи поддержали его общим протестом. Но тюрьма осталась неподвижной — она молчала: мы были так разобщены, что дальше одной одиночки завещание не пошло.
После казни товарищ министра внутренних дел жандармский генерал Оржевский посетил крепость и обошел всех нас. Результатом посещения и, как мы думали, в связи с делом Мышкина было, что шести наиболее слабым и больным была разрешена прогулка вдвоем. Это были равелинцы Морозов и Буцевич, вскоре умерший от туберкулеза; Тригони и Грачевский, кончивший самосожжением; Фроленко и Исаев, находившийся в последней стадии чахотки.
Прогулка вдвоем была первой брешью в нашем каменном гробу. До этого, хотя инструкция, висевшая на стене, говорила о прогулке вдвоем как о награде за хорошее поведение, она оставалась мертвой буквой.
Однако после посещения Оржевского льгота дальше не распространялась; в течение всего 1885 года, кроме названных шести и замены умерших, никто не получил ее.
Такова была воля смотрителя: мы все вели себя «нехорошо».
Глава четвертая
Тюрьма дает мне друга
В начале января 1886 года, зная, что в крепости находится Людмила Александровна Волкенштейн[12], судившаяся, как и я, по «процессу 14-ти», я обратилась к смотрителю с вопросом, почему мне не дают прогулки вдвоем.
Смотритель немного помолчал, а затем сказал:
— Можно дать, только не следует…