– Тем позорнее для тех, кто заплатил! – вскричал Барнабас.
– Почему? – сказал книгопродавец. – Они на ней выручили не одну сотню.
– Но разве безразлично, – молвил Адамс, – посредничать ли при подании человечеству добрых поучений или дурных? Разве честный человек не согласится скорей потерять свои деньги на одном, чем заработать на другом?
– Если вы сыщете таких людей, я им не помеха, – отозвался книгопродавец, – но я так сужу: тем лицам, которые зарабатывают произнесением проповедей, им-то как раз и пристало бы нести убытки от издания оных; а для меня – какая книга лучше всего раскупается, та и есть самая лучшая; я вовсе не враг проповедей, – но только они никак не раскупаются; проповедь Уайтфилда я так же рад издать, как любой какой-нибудь фарс.
– Кто печатает такую еретическую мерзость, того надо повесить, – говорит Барнабас. – Сэр, – добавил он, обратившись к Адамсу, – писания этого человека (не знаю, попадались ли они вам на глаза) направлены против духовенства. Он хотел бы низвести нас к образу жизни первых веков христианства, да и народу внушает ложную мысль, что священник должен непрестанно проповедовать и молиться. Он притязает на буквальное якобы понимание Священного писания и хочет убедить человечество, что бедность и смирение, предписанные церкви в ее младенчестве и являвшиеся только временным обличием, присвоенным ею в условиях преследования, якобы должны сохраняться и в ее цветущем, упрочившемся состоянии. Сэр, доктрины Толанда, Вулстона [63] и прочих вольнодумцев и вполовину не так вредоносны, как то, что проповедует этот человек и его последователи.
– Сэр, – отвечал Адамс, – если бы мистер Уайтфилд не шел в своей доктрине дальше того, что вами упомянуто, я бы оставался, как и был когда-то, его доброжелателем. Я и сам такой же, как и он, ярый враг блеска и пышности духовенства. Равно как и он, под процветанием церкви я отнюдь не разумею дворцы, кареты, облачения, обстановку, дорогие яства и огромные богатства ее служителей. Это, несомненно, предметы слишком земные, и не подобают они слугам того, кто учил, что царствие его не от мира сего; но когда Уайтфилд призывает себе на помощь исступление и бессмыслицу и создает омерзительную доктрину, по которой вера противопоставляется добрым делам, – тут я ему больше не друг; ибо эта доктрина поистине измышлена в аду, и можно думать, что только диавол посмел бы ее проповедовать. Можно ли грубее оскорбить величие божье, чем вообразив, будто всеведущий господь скажет на том свете доброму и праведному: «Невзирая на чистоту твоей жизни, невзирая на то, что ты шел по земле, неизменно Держась правил благости и добродетели, – все же, коль скоро ты не всегда веровал истинно ортодоксальным образом, недостаточность веры твоей ведет к твоему осуждению!» Или, с другой стороны, может ли какая- нибудь доктрина иметь более гибельное влияние на общество, чем убеждение, что ортодоксальность веры послужит добрым оправданием для злодея в Судный день? «Господи, – скажет он, – я никогда не следовал твоим заповедям, но не наказывай меня, потому что я в них верую».
– Полагаю, сэр, – сказал книгопродавец, – ваши проповеди иного рода?
– Да, сэр, – ответил Адамс, – почти каждая их страница, скажу с благодарностью господу, заключает в себе обратное, – или я лгал бы против собственного мнения, которое всегда состояло в том, что добрый и праведный турок или язычник угоднее взору создателя, чем злой и порочный христианин, хотя бы вера его была столь же безупречно ортодоксальна, как у самого святого Павла.
– Желаю вам успеха, – говорит книгопродавец, – но прошу меня уволить, потому что у меня сейчас так много товара на руках… и, право, я боюсь, среди торговцев вы не легко найдете охотника на издание книги, которая будет, несомненно, осуждена духовенством.
– Боже нас избави, – говорит Адамс, – от распространения книг, которые духовенство может осудить; но если вы под духовенством разумеете небольшую кучку лиц, отколовшихся от всех и мечтающих узаконить какие-то свои излюбленные схемы, принося им в жертву свободу человечества и самую сущность религии, – то, право, не во власти этих людей опорочить всякое неугодное им произведение; свидетельством тому превосходная книга, называющаяся «Простой Отчет о Природе и Цели Причастия»; книга, написанная (если позволительно мне так выразиться) пером ангела [64] и стремящаяся восстановить истинный смысл христианства и этого священного таинства, ибо что же может в большей степени служить благородным целям религии, нежели частые радостные собрания членов общины, где они в присутствии друг друга и в служении верховному существу дают обещание быть добрыми, дружественными и доброжелательными друг к другу? И вот на эту превосходную книгу ополчился кое-кто, но безуспешно.
При этих его словах Барнабас принялся звонить изо всей силы, и когда на звонок явился слуга, он велел ему подать немедленно счет: ибо он сидит здесь, как он понимает, «в обществе самого сатаны; и если останется здесь еще на несколько минут, то услышит, чего доброго, восславление Алкорана, Левиафана или Вулстона [65]». Адамс тогда спросил своего собеседника: раз его так взволновало упоминание книги, на которую он, Адамс, сослался, никак не думая, что может этим кого-нибудь оскорбить, – не будет ли тот любезен изложить свои возражения против нее, и он тогда попробует на них ответить.
– Мне? Излагать возражения?! – сказал Барнабас. – Я не прочел ни полслова ни в одной такой вредной книге; поверьте, я их в жизни своей никогда и не видел.
Адамс хотел было сказать слово, но тут в гостинице поднялся безобразный шум, в котором слились одновременно звучавшие голоса миссис Тау-Вауз, мистера Тау-Вауза и Бетти; однако голос миссис Тау-Вауз, как виолончель в оркестре, был ясно и отчетливо различим среди прочих и произносил следующие слова:
– Ах ты чертов негодяй, и этим ты мне платишь за все мои заботы о тебе и о твоей семье? Это награда моей добродетели? Так-то ты обходишься с женой, которая принесла тебе состояние и предпочла стольким женихам не в пример лучше тебя! Замарать мою постель, мою собственную постель с моей же служанкой! Да я ее измолочу, мерзавку, я ей вырву ее гнусные глазища! Жалкий пес, на кого позарился – на подлую девку! Будь она благородная, как я, тут еще можно было б извинить; но нищая, наглая, грязная служанка! Вон из моего Дома, шлюха!
И к этому она добавила еще другое наименование, которым мы лучше не будем оскорблять бумагу. Это было двусложное слово, начинающееся на букву «с» и означающее в точности то
же, как если бы сказано было: «собака-самка», – каковым термином мы и будем пользоваться в этом случае, чтоб никого не задеть, – хотя на самом деле и хозяйка и служанка применяли вышеупомянутое слово «с…» – слово, крайне ненавистное женщинам низшего сословия. Бетти до этой минуты все сносила терпеливо и отвечала только жалобными воплями, но последнее наименование задело ее за живое.
– Я такая же женщина, как и вы, – заорала она, – а вовсе не собака-самка; а что я пошалила немного, так не я первая, и если я грешна, как все на свете, – голосила она, рыдая, – так это не причина, чтоб вы не звали меня моим именем; иная и выше меня, а ведет себя ни-ниже!