Я парил в тугой зеленоватой мгле. Вода не давала мне опуститься на дно и не выталкивала на поверхность. Внизу, на взбаламученном песке, трепыхалась моя бесформенная тень. В груди колотилось сердце, тяжким молотом отдаваясь в ушах. Голова была пуста, как самая пустая комната… как это море. Я ждал, когда все произойдет, хотел, чтобы все произошло как можно скорее, и одновременно — чтобы миг ожидания длился и длился, потому что не было ничего блаженнее этого мига. Но, как говорил учитель физики Карлос Луна, объясняя нам происхождение Вселенной, ни одна вечность не длится вечно… Подплыла Антония, неловко загребая ладошками и перебирая ногами, и все равно она была похожа на нереиду, на маленькую неуклюжую нереиду, много пропускавшую занятия по плаванию со своим папашей Нереем, и ничего прекраснее я в жизни еще не видал. По ее спокойному неподвижному лицу пробегали тени, волосы шевелились, как водоросли, и все тело ее, ломкое и угловатое, теперь казалось струящимся и текущим, как сама вода, и таким же прозрачным. Наши руки встретились, и она прильнула ко мне на одно краткое мгновение, а потом вдруг вырвалась и ушла ко дну, приглашая следовать за ней, сыграть с ней в догонялки… Неуклюжая, неловкая, а поймать ее под водой оказалось не так-то просто! Стоило мне только настичь ее, схватить и привлечь к себе… она позволяла мне хватать себя за руки, за ноги, за бедра, за что угодно, крутить и вертеть себя, словно игрушку, словно ее ничем не защищенная кожа здесь, в толще вод, заменила ей самый непроницаемый гидрокостюм… как она вдруг выскальзывала, уходила из объятий, как угорь, и все приходилось начинать сызнова. Эта игра могла длиться бесконечно, мы забыли, что такое усталость и что такое время, здесь нам не нужны были ни воздух, ни солнечный свет, мы растворились в море без остатка. Я чувствовал ее руки на своем теле, точно так же и мои руки касались ее тела, и мы резвились как две большие веселые рыбы, или как Гитано со своей Кармен.
Ни одна вечность не длится вечно…
Антония вдруг исчезла, ее не оказалось ни возле дна, ни на поверхности, и мне пришлось напрячь все свое воображение, чтобы догадаться, что она уплыла к берегу. Но плыла она все тем же своим неспешным стилем «брасс», и я скоро настиг ее. Мы молча гребли ладонями — ее губы были залеплены бранквией, а я не имел ни слов, чтобы выразить свои чувства, ни желания их выражать, да и немного побаивался, что вот ляпну опять какую-нибудь глупость и разобью вдруг обрушившееся на нас счастье.
Спокойная и сильная волна вынесла нас на песок, я поднялся и подал Антонии руку, и она приняла ее без излишних колебаний, она не стеснялась своей наготы, не притворялась, что смущена, не принимала красивых поз, не напускала на свое лицо загадочное выражение вроде «видишь, я позволяю тебе на меня смотреть, я поверяю тебе самую сокровенную свою тайну…», нет — она вела себя просто и естественно, и глаза ее были обычными, и лицо всего-навсего усталым, а когда она отлепила от губ бранквию, то голос у нее был прежний, скрипучий и недовольный, и сообщила она этим голосом лишь то, что замерзла и ужасно хочет пить. Я, все еще немного оглушенный и трудно соображающий, отыскал в своей сумке последнюю бутылочку фресамадуры и отдал ей.
Все происходило как в старинном кино: то в замедленном темпе, то рывками, а отдельные эпизоды и вовсе выпадали… Антония поднесла бутылочку к губам и прислонилась ко мне спиной, влажной и прохладной… не переставая пить, с милой деловитостью взяла мою руку и пристроила себе на живот… мы сидели на песке, обнявшись, и наши губы наконец-то могли беспрепятственно встретиться… я уже лежал на спине, потому что она этого захотела, потому что и сам ничего другого уже не хотел… я молчал, потому что разом позабыл все слова, и она молчала тоже, но потом вдруг заговорила горячим шепотом, заговорила быстро и много, а я не понимал ровным счетом ничего, потому что не знал ни шведского, ни исландского…
Ни одна вечность не длится вечно. Она высвободилась из моих объятий, потянулась — и все-таки приняла позу:
— Посмотри на меня, эхайн, запомни меня. Я красивая? Я нравлюсь тебе?
…Иными словами, особенности прибрежного биоценоза мы, к нашему стыду, так и не исследовали.
14. Летим в Картахену
Мне вовсе не хотелось лететь в Картахену. Мне хотелось видеть Антонию, говорить с Антонией и быть с Антонией. Более неудачного момента для своих диспутов они и выбрать не могли. Особенно после того, что случилось между нами вчера, в Грьете. Тоже, нашли время! И добро бы эхайнам от этого их диспута стало холодно или жарко… Но я обещал, а обещание надлежало выполнять.
Утром, когда в «Сан-Рафаэле» начинались первые занятия, дядя Костя опустил свой гравитр на лужайку перед моим коттеджем и помахал мне рукой. Я со вздохом вскинул на плечо наполовину пустую сумку и вышел во двор. Консул окинул меня пытливым взором и осторожно спросил:
— Ты, часом, не прихворнул?
— Спал неважно, — соврал я.
— Рассказывай, — усмехнулся он. — Шлялся, небось, всю ночь напролет со своей подружкой…
Это предположение было в опасной близости от истины, и я предпочел сменить тему:
— Лучше расскажи мне, как ты был эхайнским графом.
Дядя Костя приосанился и, кажется, даже сделался шире обычного.
— Я не был, — объявил он. — Я есть и впредь намерен оставаться т'гардом Светлой Руки, если, конечно, какой-нибудь выскочка не отнимет у меня этот титул на Суде справедливости и силы…
И всю дорогу до Картахены он грузил меня своими байками об эхайнах. Его не смущало даже то обстоятельство, что временами я самым откровенным образом задремывал.
Итак: в промежутках между дремотой и бодрствованием я узнал, что у Консула, как и положено четвертому т'гарду Лихлэбру, есть три графских замка на двух планетах Светлой Руки, какие-то несусветные леса и поля, где дозволено охотиться только ему и членам его фамилии, а поскольку ему некогда заниматься подобной ерундой, то непуганного зверья расплодилось сверх всякой меры, и означенное зверье нагло жрет и топчет посевы; что один из замков он великодушно оставил родственникам своего предшественника, чем навлек на себя неодобрение какой-то Верховной комиссии и какого-то Круга Старейшин — подобное снисхождение к кровным врагам считается там проявлением слабости и чуть ли не кощунством, — но доказал им как дважды два, что по причине своего неэхайнского происхождения вправе пренебречь отдельными условностями какого-то Устава Аатар; что он совершенно запустил свои эхайнские дела, и даже рад, что старые Лихлэбры хоть как-то присматривают за хозяйством; и что мне непременно следует там побывать.
Я не возражал.
Потом до моего рассеянного сведения было доведено, что хотя Светлая Рука не воюет с Федерацией, но от прямых контактов, однако же, уклоняется, поскольку нет желания прежде времени обострять отношения с центральной властью Эхайнора, и с большой надеждой ожидает, не случится ли чего-то такого экстраординарного, что вдруг пробудит симпатии к человечеству у других, более могущественных Рук… политика есть политика; а вот Руки-аутсайдеры, вроде Лиловой и Желтой, в силу своего ничтожного влияния на судьбы Эхайнора, чувствуют себя не в пример свободнее, и даже учредили на Земле постоянные миссии — в Лимерике и Мдине; что эхайны очень интересуются нашим средневековьем, архитектурой в романском стиле, живописью фламандской школы барокко, а всего сильнее обожают нашу старинную музыку: по каким-то малопонятным обстоятельствам их собственная музыкальная культура зашла в тупик и долгое время не развивалась вовсе, поэтому масштабы присутствия музыки в нашей жизни их поразили, заинтересовали и впечатлили сильнее всяких ксенологических заклинаний, а тут еще и Озма…
Я выразил осторожное недоумение — на меня как на эхайна Озма отчего-то не производила должного впечатления.
Но дядя Костя напомнил, что этнически я Черный Эхайн, а у Черных Эхайнов все не так, как у остальных, и у Красных все не так, и не нужно забывать, что различий между Руками никак не меньше, чем между славянами и, к примеру, жителями Индокитая, да и внутри самих Рук полно больших и малых