матери, которая просила его об этом в каждом письме. Лихачев сохранил воспоминание о Леле как о худощавой, некрасивой, черномазой девочке, с желтоватым цветом лица и постоянно заплаканными глазами, иногда приходившей к ним в гости в сопровождении злой старой тетки. Лихачев — румяный, здоровый, буйный мальчишка — не любил этой девочки, коверкая ее фамилию, называл ее Спичкою и, играя с ней в мяч, нарочно норовил как-нибудь запачкать ее платье. Он поступал так не из злости, а из желания рассердить ее тетку, которая то и дело одергивала платье девочки и делала ей наставления, как сидеть, как кушать, как держать голову.
Лихачев живо помнил одну маленькую драму из своей детской жизни, после которой у него навсегда пропала охота дразнить Лелю. Раз как-то Леля приехала к ним, конечно с теткой, с каким-то новым зонтиком, которого Лихачев до того времени не видел.
Мальчику так понравился этот зонтик, что, улучив минутку, когда тетка вышла в другую комнату, он стал подбрасывать зонтик, несмотря на протесты Лели. Дело кончилось тем, что ручка зонтика сломалась. Леля громко расплакалась, говоря сквозь слезы, что попросит тетю никогда более не привозить ее к такому злому, гадкому мальчишке.
— Так ты будешь на меня еще фискалить, гадкая девчонка! Вот если бы ты сломала мою лошадку, я сказал бы маме, что сам это сделал. Да ты, впрочем, трусиха, боишься, что накажут! А я твоей тетки не боюсь.
— Злой мальчишка!.. Злой!.. Злой!.. — повторяла Леля, рыдая. — Ты не знаешь… этот зонтик… от покойной мамы! Тебе хорошо, у тебя есть мама… А у меня нет мамы! Злой, злой, я тебя знать не хочу!
Детское сердце чутко, а Лихачев не был очень злым мальчиком. Ему стало стыдно, он бросился сам искать ручку и, найдя ее, признался, что сломал зонтик.
Но Леля долго не могла успокоиться, и ее скоро увели домой.
Эта сцена вспомнилась Лихачеву, когда он приблизился к калитке салд и дернул звонок. Послышался сиплый лай собаки и заспанный голос Ивана, не успевшего еще вполне протрезвиться после вчерашней попойки. На вопрос, дома ли капитан, он ответил: спят в кабинете, а барышня читает в беседке. По указанию Ивана Лихачев направился по дорожке, усаженной сиренью и диким миндалем, к беседке, увитой виноградом. Все это было уже в зелени. Здесь сидела молодая, стройная, высокого роста девушка, в которой Лихачев никогда не узнал бы прежнюю Спичку — Лелю. Да и она не узнала его.
— Кого вам надо? Папа спит, — сказала Леля, увидя молодого мичмана, который вежливо приподнял свою форменную фуражку.
Беседка была довольно темная, и он не сразу мог рассмотреть лицо девушки, но когда Леля вышла из беседки и сделала несколько шагов навстречу мичману, он был изумлен переменой в ней.
'Какая хорошенькая, — удивился Лихачев, мысленно сравнивая ее со своей Сашей, и тут же подумал: — Она совсем в другом роде: Саша — ангел, а эта похожа на лермонтовскую Бэлу. Смуглая, губы темно- малиновые, глаза черные, ресницы густые, шелковистые… Настоящая газель, стройная. Неужели это Леля?'
— Если я не ошибаюсь, мы с вами давно знакомы, — сказал мичман и назвал себя.
Леля была удивлена и обрадована, и первою ее мыслью было броситься Лихачеву на шею и поцеловать его на правах родственницы. Она давно простила ему их детские ссоры и рада была встретить товарища детства. Здесь все знакомство ее ограничивалось несколькими старыми моряками, которые навешали Спицына, и двумя-тремя семействами в городе. Капитан был домосед и если ездил куда-нибудь, то разве изредка в Морской клуб. Лелю он совсем не вывозил в свет просто потому, что не соображал, как и для чего это делается. Притом с течением времени капитан все более возвращался к привычке, которую оставил лишь в первые годы после женитьбы. Вечером он, по его собственному выражению, ездил через Ямайку в Рим, то есть начинал пить чай с ямайским ромом, и продолжал это занятие до тех пор, пока его не одолевал сон. При таком времяпрепровождении капитану, конечно, было не до забот о дочери.
Опомнившись от первого впечатления, Леля подошла к Лихачеву и, чуть не прыгая, сказала:
— Как вы сюда попали! А какой вы теперь серьезный! Я бы вас никогда не узнала, Сережа…
Назвав его по имени, она несколько сконфузилась и поправилась:
— Сергей Николаевич… Я вас привыкла звать Сережей.
Посыпались расспросы и воспоминания. Они говорили, перебивая друг друга, вспоминали прежнее и новое, смеялись: обоим было весело.
— Помните, как я хотел перенести вас через ручеек и нечаянно уронил на берегу и испортил вам платье?
— Да, и моя любезная тетушка заставила меня целый вечер каяться и молить Бога, чтобы он внушил мне повиновение и смирение.
— А что, ваша тетка жива?
— Жива и даже со мною в переписке. Представьте, я теперь уже не зла на нее. Она такая жалкая. Все же она меня любила по-своему.
— Извините, но я ее терпеть не мог… Вообще ненавижу таких людей. Интересно познакомиться с вашим батюшкой. У вас часто собираются? Много у вас знакомых?
— Представьте, никого, кроме двух-трех стариков капитанов… Папа не любит знакомств.
— Пожалуй, и меня прогонит? — пошутил Лихачев.
— Ну, вас — нет, он о вашей мамаше всегда отзывается с большим уважением. Да, пойдемте, может быть, он уже проснулся.
Они шли рядом. Прямо из садика' они вошли в виноградник, а оттуда, пройдя маленький дворик и палисадник, попали в галерею, стены которой были расписаны изображениями птиц. Доморощенный художник нарисовал здесь целую коллекцию пернатых, так что стены галереи напоминали картинку в зоологическом атласе. Из галереи через стеклянную дверь они прошли в небольшую залу, служившую одновременно и столовой, уставленную тяжеловесной мебелью, с кожаной обивкой. Рядом был кабинет капитана; оттуда слышался богатырский храп хозяина дома, а сквозь полуотворенную дверь можно было видеть часть убранства кабинета. Как раз против двери висели на стене морские карты, стоял на столе глобус, а на полу у стены помещалась весьма порядочная и довольно больших размеров модель восьмидесятичетырехпушечного корабля.
— У вас модель не хуже, чем в библиотеке, — сказал Лихачев полушепотом.
— Представьте, я по этой модели знаю все части корабля, — сказала Леля. — Меня это всегда интересовало.
Лихачев стал шутя экзаменовать Лелю и удивился ее познаниям по морской части.
— Да вам бы прямо командовать кораблем!
— А знаете, я читала в одной книге, что в Америке одна девушка командовала пароходом. Жаль, что у нас нельзя. Ах как я люблю море! Если я выйду замуж, то непременно за моряка!
— Выходите за меня! — сказал Лихачев, смеясь.
Леля покраснела.
— За вас нельзя, вы мой кузен…
— Какой кузен! Десятая вода на киселе.
— Все равно нельзя. Мы с вами с первого же дня поссоримся. Помните, как вы раз со мной подрались, когда тетушка уехала с вашей мамашей к священнику, отцу Алексею…
— Леля, ты с кем там разговариваешь? — послышался заспанный голос капитана.
— Папа, кузен Сережа Лихачев приехал.
— А… вот что? Сережа… Что же ты не войдешь? Извини, я не совсем в порядке, но все же прошу в мою каюту.
Капитан называл свой кабинет не иначе как каютой. Он завел у себя морские порядки и даже вел журнал, в котором записывал сведения вроде следующих: 'Сегодня дул свежий норд-ост. Повредил моим виноградникам'. Летом капитан обыкновенно спал в саду на койке, подвешенной между двумя старыми ореховыми деревьями. Прежде он позволял себе это удовольствие даже в феврале, но в последнее время упорный ревматизм заставил его быть осторожнее, и капитан довольствовался тем, что в его каюте днем и ночью окна были раскрыты.
Капитан стал расспрашивать Лихачева о Синопском сражении, глаза его горели, он как бы мысленно представлял себе подробности боя. Леля также слушала с видимым вниманием.