— Молодец, молодец, Павел Степанович! — несколько раз повторял Спицын. — Думаю, Корнилов ему завидует, — сказал он, когда Лихачев дошел до рассказа о прибытии пароходной эскадры и о неудачной погоне Корнилова за турецким пароходом 'Таиф'.
Капитан не любил Корнилова, так как одной из второстепенных причин его добровольной отставки была досада на замечания, сделанные ему однажды Корниловым по поводу неисправности на фрегате, которым он в то время командовал.
Лихачев также предпочитал Нахимова Корнилову, но должен был сказать по справедливости, что Корнилов всегда относился к Нахимову беспристрастно и без малейшей зависти.
— Дело было вот как, — сказал он. — Когда в конце боя пароход Владимира Алексеевича сблизился с кораблем Нахимова, Корнилов, не видя Нахимова на юте[38], страшно встревожился и сейчас поехал к нему на шлюпке со своим штабом. У матросов, подававших ему фалреп[39], Корнилов все спрашивал: 'Где адмирал? Здоров ли он?' — но не успокоился, пока сам не увидел Нахимова на шканцах[40]. Тогда он бросился обнимать Нахимова, говоря: 'Поздравляю вас, Павел Степанович, с победою, которою вы оказали большую услугу России и прославили свое имя в Европе!'
— Это очень благородно со стороны Владимира Алексеевича, — заметила Леля. — Я всегда говорила папе, что такой адмирал, как Корнилов, не может никому завидовать. Ах как он мне нравится! Он мой идеал. Я его видела всего раза два, папа недобрый, никогда никуда не берет меня с собою. Я живу здесь, как в монастыре.
— Ну да, ты только и знаешь, что осуждать отца и хвалить людей, от которых он перенес всяческие несправедливости. Я не оспариваю способностей Владимира Алексеевича. Но он слишком властолюбив и хотя мягко стелет, но жестко спать… Нахимов гораздо прямодушнее его, хотя не столь любезен с подчиненными… А Владимир Алексеевич никогда тебя по имени не назовет, делая замечание, говорит как будто о другом, а в результате выходит: полезай за борт, никуда не годишься! Говорят, — прибавил он, — Нахимов теперь очень недоволен Корниловым: Владимир Алексеевичи распоряжается его мичманами как своими.
— Да, у них вышли маленькие неприятности, но теперь они снова помирились, и Нахимов бывает у Владимира Алексеевича чуть ли не каждый вечер.
Поговорив еще о разных разностях и сделав несколько соображений о политике, капитан сказал Лихачеву:
— Думаю, однако, что общество старика вам надоело. Вы люди молодые, погуляйте и поболтайте вместе, а потом приходите, вместе выпьем чаю.
Лихачев пытался уверить старика, что ему, наоборот, весьма приятно, но капитан только замахал руками:
— Вот этого не люблю! Лучше всего на свете откровенность. Вижу, что тебе скучно, Сережа, идите лучше покатайтесь с Лелей в моем катере.
— Если так, то позвольте мне прокатить Елену Викторовну в моем катере: вы можете смело доверить мне вашу дочь.
— У, каким высоким слогом выражается; я и сам когда-то в училище зубрил риторику, но теперь забыл… Ступайте, ступайте, я вам не мешаю.
Когда молодые люди ушли, капитан чуть ли не в первый раз в жизни задумался над вопросом, что не мешало бы найти Леле жениха. Способствовал ли этому случайно брошенный взгляд на стоявший на письменном столе маленький акварельный портрет его покойной жены, понравился ли ему Лихачев, или просто потому, что мичман был чуть ли не первый молодой человек, посетивший их уединенное жилище, — как бы гам ни было, но капитану показалось, что Лихачев был бы подходящим женихом для его Лели. Жаль только, приходится сродни… В крайнем случае можно к архиерею! Моряк, имеет будущность! Получит от матери хотя небольшое, но все-таки имение. Да, это было бы хорошо. Да ведь и Леля не совсем бесприданница. За долгие годы при скромной, почти отшельнической жизни капитан накопил для дочери тысчонки две, все полуимпериалами, которые откладывал в заветном кованом железном ящичке под замком, отпиравшимся при помощи удивительного секрета.
Ящичек этот был еще лет двадцать тому назад куплен капитаном в бытность его в Нью-Йорке.
Весь Севастополь был в возбужденном состоянии. Был получен известный манифест девятого февраля, из которого стало очевидным, что Россия, продолжая войну с Турцией, готовится к разрыву с двумя великими державами.
Сорокатысячное военное население Севастополя, в особенности молодое поколение, было наэлектризовано этой вестью. Большинство относилось к войне с полной уверенностью в предстоящих нам громких победах. Лишь немногие при этом действовали подобно Корнилову, который, всеми силами стараясь поддержать общий подъем духа, обнаружившийся в войске и во флоте, в то же время тщательно изучал, насколько было возможно, силы противника и старался о предотвращении малейшей неисправности у нас самих. Большинство же, особенно в армии, ограничивалось распеванием патриотических песен вроде: 'Ура! На трех ударим разом, недаром же трехгранен штык!'
В разговорах между собою офицеры и даже генералы не допускали ни на минуту сомнения в том, что мы 'вздуем' союзников.
Неминуемость войны с Англией и Францией была так ясна, что, хотя объявления войны' еще не последовало, было велено прекратить крейсерство, и вскоре в Севастополе собрался почти весь Черноморский флот.
Однажды утром с площадки, возвышавшейся над портиком морской библиотеки, откуда как на ладони видны рейд, взморье и весь город, несколько флотских офицеров наблюдали за движением судов. В то же утро ожидали возвращения корвета 'Андромаха', крейсировавшего близ Сухум-кале. Корвет действительно был вскоре замечен. Но вслед за ним показался трехмачтовый пароход, имевший белый флаг с маленькими красными уголками. Вскоре стало ясно, что это пароход французский, и, по-видимому, парламентерский. Тотчас дали знать Корнилову, который отправился в Карантинную бухту и потребовал дежурной шлюпки, желая сам опросить пароход.
Шлюпка оказалась без парусов, без оружия, без флага, и гребцы были одеты весьма плохо. Корнилов вышел из себя, разнес брандвахтенного[41] командира и был весьма рад, когда увидел, что французский пароход, не дожидаясь опроса, повернул назад и вскоре скрылся из виду.
— Хорошее мнение составили бы о нас те, которые, может быть, завтра будут нашими неприятелями! — говорил Корнилов и тотчас же написал карандашом на клочке бумаги весьма резкую записку к вице-адмиралу Нахимову, которую немедленно отправил к нему на корабль со своим флаг- офицером. Нахимов уже вполне оправился от болезни и заведовал своей эскадрой и обороной рейда.
Получив записку Корнилова, Нахимов добродушно сказал флаг-офицеру:
— Кажется, Владимир Алексеевич, по обыкновению, имеет слишком мрачный взгляд на вещи-с… Неисправности везде есть, но уж едва ли верно-с, чтобы гребцы были, как он пишет, оборваны…
— Действительно, они плохо одеты, Павел Степанович.
— С какого корабля шлюпка-с?
— С 'Святослава'.
— Стыдно капитану Леонтьеву…[42] — заметил Нахимов. — Я ему скажу-с…
Как нарочно, в это время приехал на корабль Нахимова один из капитанов, особенно недолюбливавший Корнилова. Нахимов показал капитану записку Корнилова. Тот притворился глубоко возмущенным, но не фактами, сообщаемыми Корниловым, а тоном письма.
— Помилуйте, Павел Степанович, простите мое откровенное замечание. Вы герой Синопа, да, кроме того, старший флагман, а Владимир Алексеевич пишет вам письма, которых я бы не перенес по отношению к себе… Какой он вам начальник!
Самолюбие Нахимова было задето. Он снова обратился к флаг-офицеру.
— Передайте Владимиру Алексеевичу, что я приму меры-с, но что за всякую неисправность на рейде отвечаю я-с, — сказал Нахимов с особенным ударением на последнем слове.
Флаг-офицер возвратился к Корнилову с заявлением, что Нахимов, по-видимому, обиделся.