— Скажите всем: приятно умирать, когда совесть спокойна… Надо спасти Севастополь и флот, — прибавил Корнилов в полузабытьи. Он снова очнулся, когда в комнату вбежал контр-адмирал Истомин, за которым Корнилов просил послать.
— Как у вас на кургане? — спросил Корнилов. — А я, как видите… умирать собираюсь…
— Наши дела идут недурно, не думайте, что я говорю, чтобы успокоить вас, — сказал Истомин. — Бьют нас, но и мы бьем и надеемся на победу. А вы, Владимир Алексеевич, еще поправитесь, и тогда опять к нам, не правда ли?!
— Нет, туда, туда, к Михаилу Петровичу, — сказал Корнилов, говоря о покойном Лазареве.
— Благословите меня, Владимир Алексеевич, — сказал Истомин. — Иду опять на бастион.
Корнилов благословил его, Истомин бросился ему на шею, разрыдался и побежал на бастион.
— Владимир Алексеевич, — сказал Попов, — не пожелаете ли послать в Николаев курьера к вашей супруге, чтобы она приехала сюда?
Корнилов пожал руку Попову и сказал:
— Неужели вы меня не знаете? Смерть для меня не страшна. Я не из тех людей, от которых надо скрывать ее. Передайте мое благословение жене и детям. Кланяйтесь князю и скажите генерал-адмиралу, что у меня остаются дети… Доктор, ради Бога, дайте чего-нибудь, жжет в желудке невыносимо.
Доктор еще раньше потихоньку влил в чай опиум.
— Не выпьете ли еще чаю? — сказал он раненому. Корнилов попробовал, узнал вкус опиума и сказал:
— Доктор, напрасно вы это делаете: я не ребенок и не боюсь смерти. Говорите прямо, что делать, чтобы провести несколько спокойных минут.
Доктор дал капли, Корнилов, приняв их, несколько успокоился и стал дремать. Вдруг за дверью послышался шум. Лейтенант Львов пришел с известием, что английская батарея сбита и что теперь у англичан стреляют только два орудия.
Попов велел не пускать никого, чтобы не беспокоить умирающего, но Корнилов очнулся и спросил:
— Что там такое?
Узнав, в чем дело, умирающий собрал последние силы, довольно громко сказал: 'Ура! Ура!' — и забылся.
Через несколько минут его не стало.
Канонада начала ослабевать и с суши, и с моря. Неприятельский флот, причинив нам ничтожный вред, потерпел значительный урон. Французские батареи давно умолкли, да и английские почти смолкли после удачного выстрела с Малахова кургана. Союзники убедились, что взять Севастополь не так легко, как казалось.
Когда бомбардировка была еще в полном разгаре, на берегу рейда разыгралась одна из тех многочисленных трагедий, которыми был богат этот день.
Знакомый нам офицер ластового экипажа, перебегавший с места на место, чтобы спрятать свою маленькую дочь, окончательно потерял голову.
Он несколько раз прятался в различные подвалы и погреба, но везде ему казалось недостаточно безопасным, и наконец он решил спрятать дочь на берегу в пещере, бывшей между скалами. Схватив девочку за руку, офицер побежал с ребенком по Екатерининской площади, стараясь прикрывать малютку собою от гудевших всюду снарядов. Вдруг бомба чудовищных размеров разорвалась над головою ребенка. Оглушенный звуком взрыва, отец сначала не мог опомниться, потом взглянул — и увидел в своей руке окровавленную, оторванную детскую ручку: девочка исчезла, или, точнее, ее тельце, разнесенное в клочки, было разбросано по площади. Шедший через площадь мичман бросился к отцу; тот дико озирался, подошел к мичману и жалобно-просительным голосом сказал:
— Куда девалась моя девочка? Отдайте мне ее, я ее спрячу в пещеру. Спрячу мою малютку, укрою, защищу своим собственным телом. Скажите же, где моя девочка?
Глаза его сверкали, как у сумасшедшего. Мичман увидел окровавленную ручку, и хотя видел уже много страшных сцен, но этой не выдержал и поспешил уйти. Отец пробрался к пещере, искал там свою девочку, звал ее, называя всевозможными самыми нежными именами, и опять вернулся на площадь. Выйдя на середину площади, он поднял теплую еще ручку к небу и стал искать клочья тела малютки, но ничего не нашел, кроме окровавленного осколка бомбы, нескольких комков мяса и больших кровавых пятен.
Стемнело. Канонада совсем прекратилась. И наши и союзные войска принялись за починку повреждений. У нас закипела работа на бастионе и в госпитале. Женщины и дети приняли участие в этой работе. Севастопольские дамы и бабы поили раненых, обмывали раны, приносили бинты, корпию, тряпки, перевязывали сами. На госпитале был вывешен флаг, но союзники все же громили его весь день, и раненых перевели на Северную сторону и в дом Благородного собрания. Хлапонина и Хомякова — последняя была женою офицера одной батареи с Хлапониным — показывали пример другим дамам[112].
Наступила ночь, прохладная и необыкновенно тихая, так показалось, по крайней мере, после дневной бомбардировки. Из офицеров, весь день простоявших на бастионах, одни спали, другие ужинали, многие снова спешили на свой бастион.
Часам к двум ночи почти все угомонилось в Севастополе, кроме ночных рабочих, исправлявших бастионы. Да еще на обрыве берега, над темными водами рейда, можно было видеть старика офицера, не спавшего всю ночь. Он то подкрадывался к пещере, то бродил по площади, то садился на ступеньки каменной лестницы и рыдал, положив себе на колени давно уже похолодевшую детскую ручку.
На следующий день одни английские батареи возобновили бомбардировку: французы все еще чинили свои сооружения. Седьмого числа бомбардировка возобновилась по всей линии. С этого времени борьба между нашими бастионами и неприятельскими батареями более не прекращалась, и хотя иногда ослабевала, но не было такого дня, когда можно было бы считать себя в полной безопасности от неприятельских снарядов. Вся последовавшая осада Севастополя была, в сущности, громадной, почти непрерывной бомбардировкой.
В один из первых дней бомбардировки Хлапонин, утомившись от ночной службы, возвратился на рассвете домой, в морские казармы, и лег спать на диване. Жены его не было дома: она была неотлучно в госпитале. Хлапонин заснул, но вдруг его разбудил знакомый голос.
— Это ты, Грандидье! — вскричал Хлапонин своему старинному приятелю, французу по происхождению, но русскому в душе и бывшему на русской службе.
Грандидье только что приехал из Петербурга. Как свежий человек, он крайне интересовался всем и осыпал Хлапонина вопросами, на которые тот едва успевал отвечать. Хлапонин рассказывал, что знал, и о смерти Корнилова, и о подвигах знакомых офицеров; рассказал анекдот о том, как капитан 1 ранга Керн[113] утром в первый день бомбардировки крикнул своему денщику:
— Михайло, чаю!
— Ваше высокоблагородие, — говорит денщик, — чаю не будет, ядро снесло трубу с самовара!
— Пошел, дурак, как хочешь, а чтобы был чай!
В это время летела над Малаховым курганом ракета. Денщик говорит:
— Сейчас будет чай!
И давай лупить по тому направлению, куда должна была упасть ракета, по его соображению. Через несколько минут, смотрим, наш матросик уже устанавливает железную гильзу ракеты на самовар своего капитана.
— Однако, брат, — прервал Хлапонин свой рассказ, — я-то хорош! Говорю о том, как капитан пил чай, а тебя с дороги и угостить забыл… Да еще вдобавок сам сижу на диване, а гостя усадил на стуле… Будь моя жена здесь, она бы меня пожурила за мою рассеянность.
— Как, ты женат?! — с изумлением вскричал Грандидье.
— А ты и не знал?
— Откуда мне знать? Вот история! Да что же ты не сказал мне до сих пор! Чудак! Где же твоя жена? Неужели ты ей позволил остаться в этом адском месте!
— Она у меня не такая, чтобы спрашивать позволения, — сказал, вздохнув, Хлапонин. — Моя Лиза сидит теперь, бедняжка, в госпитале и ночи не спит над ранеными.