Мать перелистала тетрадь, ища последнюю запись. Нашла. Там говорилось:
'Бронзовым мерцали свечи. Легкий прохладный ветерок, как старый добрый друг, слегка касался наших одежд. Пахло медом и чем-то еще давно-давно забытым и, казалось, утраченным… Может быть, детством? Светлым детством души. Мягкими волнами струилось пение.
И было. Господь сподобил меня прикоснуться к Тайнам Своим, причаститься Святых Даров. Чаша – золотая. Тело – белое. Кровь – красная, она как будто только что пролилась, еще теплая.
И осталось для меня во всей вселенной только несколько слов:
свет, тепло, красота и покой.'
'Это он после вчерашнего причастия… Молодец какой', – думала Татьяна Владимировна, целуя строки, написанные рукой Власа.
Совсем ослабевший Замоскворецкий забылся тяжелым сном. Утром отец Серафим обещал его исповедать. Сам же иеромонах не спал и шепотом, чтобы не беспокоить раненого, толковал с Архипычем о том, как и что дальше делать. Порешили, что лучше всего Замоскворецкому и Архипычу отправиться на Кавказ, пожить там какое-то время у монахов. Отец Серафим пообещал написать сопроводительное письмо. Потом обсуждали яркие события последних дней и добрым словом поминали Власа. В конце беседы, отправляясь спать, Архипыч смущенно посетовал:
– Что-то я не пойму, отче, не растолкую никак, в чем причина… Стал мне Федор Михайлович Достоевский сниться.
– Ты, верно, много думаешь о нем?
– Думать-то, конечно, думаю, но я ведь и раньше думал.
– Да… Федор Михайлович… – Вздохнул отец Серафим, поглаживая бороду. – Ты вот что: снам особого значения не придавай, а лучше помолись о упокоении его души. Мы о нем помолимся, он о нас. Кто знает, быть может, в его молитвах сейчас нуждается наша Россия.
– Спаси Христос, батюшка, так я и рассуждал, но для верности и как исповедание помыслов все же решился спросить. Прости, отче честный, и благослови на сон грядущий.
– Бог тя да благословит.
Устроившись на скамье на соломенном матрасе, Архипыч перекрестился и, не успев прочесть десяти молитв Иисусовых, заснул. Сказалась усталость, да и годы давали себя знать.
В ту ночь Достоевский приснился ему в последний раз.
Около семи часов утра Анна проснулась от чьего-то пристального взгляда. В полутьме комнаты у божницы она увидела стоящего в домашнем халате Федора Михайловича. В его глазах, обращенных к супруге, отражался огонь лампады. Анна встала, подошла к мужу и, прижавшись к его плечу, спросила:
– Ну, как ты себя чувствуешь, дорогой мой?
– Знаешь, Аня, – полушепотом ответил Федор Михайлович, – я уже часа три как не сплю и все думаю, и только теперь сознал ясно, что я сегодня умру…
– Голубчик мой, зачем ты это думаешь? – взволновалась супруга. – Ведь тебе теперь лучше, кровь больше не идет, очевидно, образовалась пробка, как говорил доктор Кошлаков. Ради Бога, не мучай себя сомнениями, ты будешь еще жить, уверяю тебя.
– Нет, я знаю, я должен сегодня умереть. Я знаю… Зажги свечу, Аня, и подай Евангелие.
Достоевский открыл Cвятую Книгу наугад, как он делал в особенные минуты жизни, и попросил супругу прочесть.
Она прочитала:
– 'Иоанн же удерживал Его и говорил: Мне надобно креститься от Тебя, и Ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: Оставь теперь; ибо так надлежит нам исполнить всякую правду'.
– Ты слышишь, – как-то даже обрадовался Достоевский – не удерживай, значит я умру… Слава Богу, что вчера священника пригласили. Этот батюшка мне положительно понравился. У него легко исповедаться. Нет в нем, как бы это сказать, тяги к плоти. Эта тяга убивает религию. Я всегда говорил, а теперь совершенно убежден, что лжехристианство продает Христа за земное владение, чем насаждает в умах материализм, а затем социализм и, наконец уже, полный атеизм. Не знаю, как бы я каялся какому- нибудь… М-да. А с этим было легко, как некогда с батюшкой Амвросием в Оптине. И знаешь, Аня, я вчера сказал ему одну очень важную вещь, которую и сам-то только теперь до конца осознал. Я покаялся в мирскости своей. В чем я мирскость увидел? Да в том, что смущался и боялся за судьбу моего неоконченного детища. Ты понимаешь, о чем я?
– О продолжении 'Братьев Карамазовых'?
– Именно. Анечка, а ведь это маловерие мое! Мирскость моя! Неужели Бог не знает, что я должен сделать, и что мне полезно сделать? Знает. Но мне, червю земному, жаль умирать. Вот яд тщеславия где сказался. Вот где гордыня и богоборчество. Я ведь хотел в новых романах к духовному иночеству призвать, а внутри-то меня посмотри, что сидело. Значит, не смог, не справился бы. А кто и когда справится – знает Бог. Господь и усмотрит. Может, какое-нибудь дитя… Евангельское дитя, Аня.
Достоевский тяжело вздохнул, промокнул влажные губы платком и, задумчиво глядя на икону Спасителя, продолжал:
– Инок – значит иной, не от мира сего. Иночество в этом смысле действительно – суть Христианства и относится ко всем христианам, как монашествующим, так и мирянам. И в этом смысле духовное спасение России только и можно ожидать от инока, от духа иноческого. Путь христианина-инока – путь жертвенной любви, путь смирения и сострадания, путь евангельской детскости и подвига, путь мученический. Это путь скорый и в то же время практически единственно истинный, ведь с уклонением от этого пути теряется сам дух Евангелия и христиане из свидетелей Бога Живого незаметно для себя превращаются в самодовольных и теплохладных анти-христиан… Слава Богу, успел я отчасти мысли сии вывести в 'Братьях Карамазовых' и особенно в 'Великом инквизиторе'. А теперь бы мне только одно: забыть суету мирскую и чистым умом до самой смертной минуты предстоять Богу в своем сердце. Дабы и по смерти от Него не отстать. Я с детства Христа любил, но все казалось, что еще я какой-то важной правды не знаю. Нет ее, другой правды, Аня. Нет другой правды, кроме Христа! А молитва ко Христу – это воздух наш, это жизнь наша!
– Ну что ты так разволновался, милый? – озаботилась супруга. – Может быть ляжешь, уснешь?
– Подожди с этим, Анечка. Успеется… А я и опять повторю: главное для меня – Христос! Те, кто вычеркнули из жизни Христа и заменили его разными организациями, с праведным гневом спросят: 'А как же Церковь? Вы что, Церковь отрицаете?'. Нет, нисколько не отрицаю! Благоговейно и смиренно склоняюсь перед Ней, ибо Церковь это для меня – Христос, Живой Христос. Он – Глава, а мы суть члены Его Тела. И уж если Христианства нет без Церкви, то и Церкви нет без Христа. Беда многих христиан в том, что они идолизируют, от слова 'идол', какую-то 'абстрактную Церковь' саму по себе, забывая что Церковь есть Христос, и что Христос – это главное в Христианстве. Отсюда, из такого забвения, происходят великие инквизиторы всех эпох.
Тут Федор Михайлович хрипло закашлялся. Его изможденное болезнью тело жалко содрогалось.
– Феденька, Феденька, – Анна бросилась укладывать мужа в постель, – ну что же ты так? Ведь опять горлом кровь пойдет. Запретил же тебе доктор и говорить, и волноваться. Полный покой и тишина. Тишина.
В семь часов вечера легочное кровотечение возобновилось. В восемь часов тридцать восемь минут великий русский писатель и пророк Федор Михайлович Достоевский покинул сей временный мир. Лист численника, не оторванный в тот день в доме Достоевских, показывал 28 января 1881 года от Рождества Христова.
Вера Алконост усадила Павлушу рисовать, а сама ушла плакать в другую комнату, чтобы сын не видел.