— Я знаю точно, что знакомы. Я читала слова на важденных мужчин, внимала их последним истерзанным мыслям и признаниям. Мужчины, однако, не искали помощи сами. Я не утверждаю, что способна понять их, дорогуша. Разве что мертвых.
Констанс размышляла, пробуя слова на вкус и отвергая. Энн готова была прождать хоть вечность, лишь бы та сформулировала свои мысли, столь сильно ощущала она возрастающее давление очередного подступающего звена.
— Как вы полагаете, обретается ли спокойствие в обществе другого или же только в себе? — вопросила ее подруга, положив конец долгому молчанию.
— Вы просите слишком многого, если надеетесь обрести спокойствие, в то время как дом ваш обуреваем подобным катаклизмом.
— Однако именно это я и подразумеваю! Я спокойна, невзирая ни на что. Спокойна в этот самый миг.
Именно это я желала вам поведать.
Она говорила весьма непохоже на мужчин, подбирала слова, весьма отличные от тех, кои мужчина желал бы услышать. Если бы Энн однажды обзавелась дочерью, ныне та вполне могла прийтись Констанс ровесницей.
— Спокойствие и бракосочетание преподносятся девушкам как нечто равноценное, однако их редко встретишь в обществе друг друга, — отвечала Энн… — Мне, само собой, довелось некогда побывать замужем. Он оказался немногим менее мужчиной, нежели от него можно было ожидать. Вскорости после того, как он привез меня в свой дом, мне было сказано, что у меня не будет даже служанки наподобие преданной вам Норы, а чуть погодя из рук моего супруга выскользнул и его скромный особняк. Та же судьба постигла скромные драгоценности, коими я обладала до свадьбы. Не успела я оглянуться, как сама жизнь оказалась чересчур тяжела для его слабых рук, и вот так, мой дорогой друг, я в ваши годы стала вдовой.
— Должна признаться, подобный исход страшит меня более всего.
— Вдовство? В самом деле? Хмф. Дорогуша, вам следует научиться ранжировать страхи по истинному их значению — таково одно из упражнений здравого ума. Я наблюдала явления куда ужаснее, нежели легкий, легкий приступ безмужества. Что до меня, я ощутила себя в ка кой-то степени освобожденной. Наследство мне причиталось, разумеется, скромное. Каково будет ваше, вы знаете? Нет? Мое было скромным, но мне и в голову не пришло расстроиться, ибо когда осталось в прошлом его расточительство (кое слегка обвораживало, когда имело целью мою персону), финансы мои более чем укрепились. Куда утонченнее были удовольствие вновь заботиться о себе, свобода быть самой собой. Требования к роли, что я играла — любящей жены, — обременяли меня несказанно. Я и вправду страшно себялюбива.
— Меня вы в подобном не убедите. Вы будто средневековая святая, коя опять и опять встает на скорбный путь, дабы охранить слабые души.
— Я тружусь не покладая рук, ибо труд вознаграждает меня радостью. Я сама себе охранитель.
— Я тоже трудилась. Тяжелая работа меня не пугает. Иное дело — одиночество.
— Одиночеству вы предпочтете общество, кое находите в этом доме?
— Я желала бы иного разрешения, однако его, разумеется, не найти, не так ли? И потому я столь рада спокойствию, обретенному во временном, избранном обществе.
Констанс потянулась через стол и ладонью накрыла запястье Энн.
Нора поднесла портвейн из погреба мистера Бартона, и Констанс вновь потребовала от Энн согласиться, что вину за наваждение следует возложить на супруга.
Энн опять вступилась за него, ощущая, однако, что в этой схватке она слабеет. Возобновление обвинений встревожило Энн пуще прежнего: в продолжение беседы и сейчас, и ранее Констанс будто ходила вокруг истины, приближалась к огню не ближе, чем позволяла ее храбрость.
— Он намерен сотворить из нее, понимаете ли, — сказала она, — мальчика, подобного ему самому «исследователя». И взять в жены… он сделает ее своей женой. Вместо меня.
Они сидели перед камином, пригубливая портвейн и раскуривая сигару Джозефа Бартона, одну на двоих.
— Вас никогда не удивляло, дорогуша, отчего нам назначено двигаться плавно? За свою жизнь вы наверняка слышали о том не раз. «Женщинам подобает плавная походка». Все просто. Если мы движемся плавно, значит, у нас нет ног. И если мы лишены ног, мужчин не станет истязать мысль о наших ногах. Но здесь, только среди своих, мы можем вернуть себе свои ноги.
Энн задрала юбки, открывая огню Констанс и смеху Констанс стволы гигантских деревьев, обернутые белым хлопком и заключенные внизу в кожу, и Констанс последовала ее примеру.
— Везде, где женщины свободны от мужчин, — сказала Энн, — они живут с ногами.
Энн покинула подругу подле спящего ребенка и отправилась в одинокое странствие по дому, на свой лад очищая его от Бёрнэмов. Наверху она откинула задвижку и возлегла на ложе Констанс и Джозефа. Каждую ночь Констанс пробуждалась здесь вопреки себе. Каждое прикосновение ее мужа передавалось их дочери. Душа Констанс Бартон боролась с самой собой: нечто принуждало женщину пробудиться, даже когда нечто иное пыталось испугом вновь уложить ее спать. Энн жестоко ошиблась; ее неправота делалась явственнее с каждой уходящей секундой, проведенной под потолком, в коем она вообразила труп порочного супруга. Энн желала, дабы воображенное обратилось в явь: лучше бы призрачный мир преступил привычные ему законы и угрожал ребенку насилием.
Жена узрела манифестацию, поскольку не в силах была выдержать правду. Сущая очевидность настоящего преступления извратилась, оно преобразовалось в призрачное, ибо человеческая действительность была невыразима, непредставимее даже мира духов. Энн доводилось видеть естественное искажение души и ранее. Мучительно травимый, подвергшийся нападению разум уединяется в себе и творит иносказания, кои в свой черед овеществляются. Констанс узрела голубых бесов, дабы воспрепятствовать самой себе увидеть мужа, что покинул комнату ее дочери с туфлями в руке, прикрыл за собой дверь, взошел, ступая неслышно, на супружеское ложе. Констанс находила смысл в треснувших тарелках (возможно даже, они треснули по ее вине, чего она не заметила), но не отваживалась войти в детскую по его следам и увидеть, как ее дочь под мутным зеркальным стеклом с обитыми краями сует ручки в ротик, дабы не закричать. Разум создал привидение, ибо духа Констанс по меньшей мере чаяла изгнать — и могла найти постороннего, кой ей и поверит и поможет. Энн с нею, пока с нею манифестация. Ни закон, ни общество не давали ей иного прибежища от зла, коим являлся ее супруг.
Всего день назад излагая переработанную историю Бёрнэмов, Энн точно в воду глядела. Припадки, порочный отец, взявший на душу невыразимый грех, за каковой расплачивался ребенок четырех лет от ролу: наскоро придуманные подробности таили в себе послание, кое она получила как медиум, даже не заметив, ибо полагала всего лишь, что ловко обрабатывает беспокойную клиентку. По временам тот свет жаждал восстановления справедливости и на сей раз вещал посредством Энн, о чем она не догадывалась.
Покоясь теперь на оскверненном супружеском ложе, она готова была измолотить кулаками воздух или разреветься подобно Констанс, ибо, получив знание, лишена была способности говорить и действовать. Она внимала несовместным требованиям жалости: открыть Констанс глаза, дать ей узреть под своей крышей зло либо утешить ее, дабы она и впредь жила, отводя взгляд, посреди дьявольской неизбежности, и страдала, ибо ничто, даже похоть, не длится вечно? Посоветовать ей бежать с девочкой в бедность и забвение? Или же ничего не предпринимать, усмирять ее снотворным, питать ее исцеление, отвлекать сеансами, снабжать легионами призраков, коих она изгонит и оборет в воображении, воображением же гоня от себя истинный ужас? Но что толку, если супруг вознамерился умертвить ее диковинной, улыбчивой смертью через рождение?
Констанс пыталась воззвать к Энн в первую же их встречу, так много дней назад, целую жизнь назад: «Слишком отвратительно прощать. Мне следует замолкнуть, отвести глаза, померкнуть до полной слепоты. Мне едва не следует предпочесть все это — или же смерть».
Констанс Бартон вознеслась до богатства; до театральных лож и восхитительных яств, и ныне всякая хранившая ее силуэт подушка служила клеем, что стреноживал трепыхавшееся насекомое. Бессердечно поздно ей сообщили о цене, кою она станет платить, и платить, и платить за липкий уют.