легкостью; потом бродвейский шлягер, и поскольку это «Мария» из «Вестсайдской истории», Скотт с Джоном откладывают кии и идут за столик посмотреть, как старые руки прыгают и бьют по старым клавишам.
Когда мелодия кончается, братья аплодируют почти с тем же жаром, что и на футбольном матче. Это первое признание, которое достается пианистке за полтора часа выступления. Она поворачивается к своим поклонникам и кивает — этот жест непонятно отчего трогает Джона; пронзает необъяснимой убедительностью и значительностью; Джон понимает, что это и есть ответ на его день, на те вопросы, которые он не может задать собственному брату. Увядшая старуха иронически поклонилась шутливым аплодисментам — эта мысль успокаивает его. Эмили и Карен тут же видятся ему где-то далеко, будто на солнечном склоне какого-то холма, где они вроде бы на своем месте. Джону очень хочется познакомиться с пианисткой.
Бармен щелкает выключателем и наполняет атмосферу клуба расплывчатыми похрустываниями старинной записи Луи Армстронга. Надя встает, берет сигареты и зажигалку и скользит к столику Прайсов. Джон неумеренно взволнован, хотя слышит, как Скотт бормочет: «О боже!»
— Подозреваю, что вы, джентльмены, американцы, — говорит она дребезжащим голосом кинозвезды золотого века. Джон поднимается и дает ей прикурить. Взмахом руки тушит спичку, предлагает сесть, называет себя, представляет брата.
Она выпускает медленную ровную струю дыма, разговор ждет.
— Интересная пара, — мурлычет она. — Один брат еврей, другой датчанин. Как такое могло выйти, Джон Прайс?
Как правило, Джон заводится от одного слова «еврей», произнесенного с европейским акцентом, но теперь он с радостью признает несоответствие, которое вот уже лет двадцать моментально делает скучным любой разговор, как утомительная тема семейного воссоединения.
— Я завел за правило никогда не делиться генетической информацией с женщиной, которую только что встретил, во всяком случае — если не знаю ее имени, — отвечает Джон, после того как не торопясь закуривает тоже.
Присутствие пианистки не только успокаивает его, своими тонкими старческими руками она ухитряется поднять Джона высоко в воздух. Ее увядшая элегантность и обтрепанное платье, ее необычное занятие, изящные манеры и мгновенное овладение ситуацией, ее очаровательная прямота: Джон пугается, что она скоро уйдет, и он старается задержать ее за столом. Скотт наблюдает за метаморфозой брата и почти ничего не говорит.
— Довольно умно, Джон Прайс. Ну а что наш меланхоличный датчанин? Может, он объяснит несходство?
— Сомневаюсь, — отвечает Джон. — Родители клянутся, что всю жизнь были друг другу верны. Хотите чего-нибудь выпить?
— «Роб Рой» — моя маленькая слабость. — Она улыбается Джону. — Вы очень добры.
Поднимается, однако, Скотт, ухватившись за предлог избавиться от Надиной компании. Ее чудной старомодный аристократический английский, приправленный смутным центральноевропейским акцентом, злит Скотта. Его злит Джоново паясничанье. Злит ее платье и выбор напитка. Злит то, что она нравится Джону. Все, что может лишнюю минуту задержать брата в Будапеште, Скотта злит. Скотт уйдет из клуба как можно скорее; в любом случае он легко обойдется без этой еженедельной братской пытки; может быть, сегодняшний вечер ознаменует отмену этой каторги. Скотт возвращается с минералкой для себя, Джоновым «уникумом» и — после того как бармен сердито сверяется с книжечкой, цепочкой привязанной к стойке с его стороны, — «Роб Роем». Бухнувшись на стул, Скотт выдавливает из себя:
— У вас красивое кольцо.
Древнюю руку, обнимающую светло-оранжевый высокий стакан, отягощает крупная серебряно- зеленая ракушка.
— Вы очень милы, Скотт, что заметили. Это подарок из невыразимо давних времен. Его у меня крали, оно вернулось, пошло на подкуп, вернулось снова. Что еще? Дайте вспомнить. Очень много лет назад оно оказалось в центре истории с шантажом. Оно изображено на руке у французской графини на одном ужасно посредственном холсте двух-с-половиной-вековой давности, который и поныне висит в очень людном зале Лувра. Я знаю, это похоже на анекдот, но мне авторитетно сказали, что это правда. — Она вытягивает руку с кольцом и бросает на него оценивающий взгляд. — Оно в ужасном вкусе, правда?
И странная пауза в разговоре. Надя скорее приглашающе, чем снисходительно улыбается двум молодым парням, наблюдая, выдержат ли они такой напор неправдоподобия. Оба брата смеются — это два совершенно разных смеха, и по несозвучию тонов она быстро понимает, кто из двоих обещает в этот вечер больше удовольствия от беседы, не успевает Джон сказать:
— Отчего мне кажется, что шантажисткой были вы?
— Джон Прайс, вы нахальный молодой человек, и, похоже, у вас есть шанс чрезвычайно мне понравиться. Может, я отвечу на ваш вопрос, когда мы поужинаем.
— Я очень рад, что вы окажете нам честь.
За паприкашем с шампанским Надя говорит:
— Человек из газеты. Кто вы — смелый иностранный корреспондент, которому не терпится слать заметки с передовой следующего неизбежного советского вторжения?
— Если честно, скорее светский обозреватель. Летописец момента.
— Восхитительно. А принц Гамлет?
— Преподаю английский местным дикарям.
— А мы, конечно, дикари, да?
Надя накручивает седую прядь на длинный морщинистый палец, и половина мужчин за столом находит этот жест карикатурным, а другая половина — необъяснимо очаровательным.
Она говорит, что венгерка наполовину, родилась в Будапеште, а именно — во дворце на Замковом холме, но дальнейших подробностей не сообщает.
— Притом я жила в других местах, опыт проживания, как вы, американцы, говорите. У нас есть очень неудобная привычка заигрывать не с теми в мировых войнах, правда? И подвергаться нашествиям наших русских друзей в расплату за грехи. Меня вынуждали время от времени вступать в братство беглецов. Но я возвращаюсь. А теперь у нас другое нашествие — симпатичных молодых людей с Запада, которые приезжают писать о нас в газетах, обучать нас своему чересчур сложному гортанному языку и продавать нам хороший спортивный инвентарь. За наших захватчиков. — Надя поднимает бокал с шампанским, которое посоветовала Джону заказать.
— За наших захватчиков. — Один из захватнической орды звенит бокалом об ее бокал.
Скотт решает, что Надя — вроде консуматорши в клубе для джентльменов, убалтывает гостей заказывать выпивку и еду по вздутым ценам и с этого получает комиссионные. Хотя как приманка она работает на такой микроскопически особенный вкус, что Скотт недоумевает, как ей удается хоть что-то зарабатывать. Когда она говорит, Скотт наблюдает за лицом брата — и за ее лицом, когда говорит Джон.
— Я с разными членами разных семей покидала мою страну в 1919-м и возвращалась в 1923-м, уезжала опять в… 1944-м, вернулась в 1946-м, снова уехала — да, уехала, такая неотвязная привычка, да? — в 1956-м и вернулась только в прошлом году. И мне кажется, для одной жизни моих скитаний по земному шару более чем довольно.
— И вы каждый раз теряли все? — спрашивает Джон с нескрываемым ужасом.
— Деньги можно было вывезти или спрятать даже в наши темные века, Джон Прайс… Но однажды… — она негромко смеется и осторожно протыкает вилкой кубик паприкаша с курятиной, — … однажды я надеялась спасти… Ох, это длинная и глупая история. Придется начать немного раньше. В пятьдесят шестом я уже десять лет прожила в Будапеште. Я вышла за джентльмена выдающегося происхождения и культуры, но он позволил себе впутаться в антисоветский мятеж пятьдесят шестого. Когда Советы решили покончить с нами раз и навсегда, мы с мужем поняли, что надо поскорее уехать. Но мы слишком поздно сориентировались, мы были неизлечимые оптимисты. — Надя отпивает шампанского. — Нужно было довольно быстро попасть к австрийской границе, но как быстро — это было не совсем понятно. Возможная потеря денег нас не пугала — я всегда могла бы играть на фортепиано. У нас не так-то много и