— Ничего, — пожал плечами Габор. — Я сказал, что ты хочешь еще одну ром-колу.
— А похоже, она разозлилась, — вздохнул Джон. — Наверное, это потому, что я такой очевидный еврей.
Физически эта самооценка бесспорна, но мрачный вывод об антисемитизме венгерских официанток испортил настроение зa столом. Светловолосый, голубоглазый и курносый брат скупо утешил Джона:
— Нет, официантки здесь всегда такие. Они и со мной так же.
— Ну, как бы там ни было, а очередь-то моя, — сказал Джон, и Габор одобрительно присвистнул, оценив классную игру новичка.
«Искренность» словно родилась у Чарлза Габора моментально, полностью готовой, и у молодых американцев, канадцев и бриттов, в 1989—90 поначалу несмело потекших в Будапешт, а там и затопивших его, увлечение этой игрой стало одним из немногих общих интересов в остальном труднопредставимого общества. Чарлз огласил правила игры в октябре 89-го, вечером в день приезда в город, который был, как не раз говорили ему родители, его настоящим домом. Поздним вечером тех же разодранных турбинами суток Чарлз играл с несколькими американцами в баре около Будапештского университета, и игра, по выражению Скотта, распространилась среди англоязычных, как «неопасная, но неизлечимая социальная болезнь». Вирус порхнул с липкого стола, и его понесли дальше к учителям из школ-с-изучением- английского-как-второго-языка, джаз-и фолк-музыкантам, младшим партнерам юридических фирм. Игру со смехом пересказывали и каждый день затевали стажеры из посольства, туристы-рюкзачники, художники, поэты, сценаристы и прочая новая (и нередко хорошо оплачиваемая) богема, а также молодые венгры, подружившиеся с этими захватчиками, вуайеристами, простаками, изгоями общества. День за днем «Искренность» охватывала Будапешт, который уже кишел новыми людьми, жаждущими увидеть, как творится История, или воспользоваться суматохой на рынке, или почерпнуть вдохновения из нетронутого источника — растерзанного Холодной войной города, — или просто насладиться редким и непрочным сочетанием места и эпохи, когда британец, американец или канадец может быть экзотикой, хотя каждому ясно, что эта привилегия слишком скоро потеряет силу.
Чарлз строго посмотрел на Джона, видом своим показывая: «Тебе это не понравится, но я должен сказать правду», — и сказал:
— Когда это первое посткоммунистическое обалдение пройдет, венгры вдруг поймут, что демократии бывает слишком много. Они поймут, что рука на руле должна быть потверже, и сделают верный выбор: сильная Венгрия с настоящей идеологией национального единства. — Помолчав, Чарлз пристально посмотрел на Джона, на Скотта и закончил: — Как у них было в начале сороковых.
Марк:
— Как говаривал мой отец, свою боль нужно видеть в сравнении. Всегда найдется кто-то, кому еще хуже. В этом извечное утешение.
Эмили:
— Хороших людей в мире больше, чем плохих. Я правда в это верю.
Джону ясно, что Эмили твердо в это верит, и он понимает, что такая изначальная вера, редкая и удивительная, — именно то, чего нет у него, чего ему не хватает, дабы жить полной и насыщенной жизнью. Еще ему нравится, что принуждение солгать два раза подряд оказалось для Эмили слишком тяжким, и теперь она в страхе предчувствует, как ей придется до конца игры дважды солгать.
Скотт, не готовый играть на высшем уровне и обратившийся к чистым вероятностям.
— Пешт нравится мне больше, чем Буда.
Он живет и работает в холмах Буды, через реку от городских колец и перекрестий Пешта.
— Тупо, — роняет Габор. — Ниже достоинства игры. Ты лоханулся.
— Иди в жопу, жопа! — парирует учитель английского.
Джон (чья ром-кола тем временем прибыла и без всякой причины поставлена перед Марком такой же мрачной, но в остальном совершенно другой официанткой):
— Через пятнадцать лет мир будет говорить об удивительных американских художниках и мыслителях, что жили в Праге девяностых. Вот где сейчас настоящая жизнь, не здесь. — Джон тянется через стол за своим ромом и сталкивает стакан Габора Скотту на живот. Скотт вскакивает, хватает поспешно предложенную Эмили салфетку и — богатой натрием карпатской минеральной водой — смачивает коричневую травяную массу, расползающуюся в промежности его теннисных шортов.
— Не трите, а промакивайте, — советует Эмили с неподдельным участием.
— Должен признаться, — медля, говорит Габор, когда Скотт садится на место, — я на минуту приревновал, когда Эмили проявила к тебе такой интерес, Скотт. — Чарлз поднимает глаза на Эмили, потом отводит взгляд и, выплюнув воздух сквозь дрожащие губы, добавляет: — И к промакиванию твоих штанов, — как будто непристойная концовка должна отвлечь от неловкой правды, скрытой в его словах.
Джон не дышит, прибитый неожиданным ударом по жизненным планам, которые он строил последние полчаса. Принужденный понять, что за столом имеется неизвестная ему личная история, он в конце концов утешается тем, что Чарлз скорее всего (с вероятностью 75 процентов) врет. С другой стороны, Джон помнит, как, объясняя правила, Чарлз упомянул «одно из самых прекрасных свойств игры, игроки иногда и сами точно не знают, насколько правдивы их слова».
— А вы гнусная личность, а, Чарли? — Эмили грозит пальцем.
Чарлз смотрит в сторону, надеясь спрятать то, что показал, или показать то, что он якобы прятал, и подманивает к столу другую официантку; не успев заметить ловушку, та уже пишет заказы на пополнение еды и напитков.
— Бедная женщина, — говорит Чарлз, пока официантка извилистым путем понуро возвращается в кафе. — Ей ни за что не выжить при новой экономике. Тут всей стране нужен хороший пинок под зад.
— Нельзя говорить вне очереди, Чарлз.
— Нет, я знаю. Это просто мои мысли.
Марк кивает:
— Ручаюсь, когда это кафе открыли, тут никого не обслуживали с угрюмым видом. Теперь вы, Эм.
— О боже. Нам обязательно продолжать? Нормальные люди так время не проводят! Ладно, ладно, секунду. Я думаю, что могла бы остаться в Венгрии навсегда. Я даже не хочу возвращаться в Штаты.
Джон улыбнулся, представив, как эта самая американская девушка на свете успокаивается и оседает посреди европейской неподвижности, и ее венгерские дети вырастают первыми в истории страны надежными и веселыми не-курильщиками.
Скоттова реплика в третьем коне:
— Английский труднее венгерского.
И Джонова:
— Скотт у наших родителей любимчик.
Перед четвертым коном «Искренности» игроки всегда чувствуют одно — томительный озноб, странную неловкость, неподвластную сознанию, вдруг накатившую сонливость или головокружение. Внеигровой разговор разрастается, но по мере того, как все тратят немалые усилия, стараясь не забыть, чтo они уже говорили и что из этого похоже на правду, в нем все больше раздражения. Этим майским вечером, кажется, только Чарлз Габор, да может быть Эмили, не потеряли запал. Время подходит к шести, и все, кроме ярого нутрициониста Скотта, поглотили слишком много сахара, кофеина или алкоголя. Скотт откидывается на спинку кованого стула и смотрит в помягчевшее небо, просвечивающее сквозь нависшие ветки У Джона смутное разочарование и тяжесть в ногах, будто он шагнул на неподвижный эскалатор Марк опьянел от «уникума» — любимого венгерским народом крепкого травяного ликера — и, под действием алкоголя склонный к пьяной грусти, крутит завиток рыжих волос, уставившись на землисто-серое здание авиакасс, задумчиво выпятив губы и скорбно воздев бровь.
Чарлз вертит чашечку эспрессо между большим и средним пальцем, высматривая вдохновение в коричневых радугах на ее белых стенках.