перилам; в пустой квартире ему еще неуютнее, чем было, когда здесь паковали вещи и ругались. Эхо подъездной двери еще раз взлетает с улицы. Старик шаркает по тротуару и складывается, забираясь к сыну на пассажирское сиденье. Взревев и подавившись, «трабант» медленно выкатывается в поток машин на проспекте. Мультяшные клубы черного дыма отмечают его траекторию от выезда на дорогу до исчезновения.
Джон разглядывает украшения, которые согласился хранить. На распределительной коробке черно- белый снимок непривычного формата: младенец не более двух-трех недель ot роду, замотанный в одеяла, сфотографированный сверху, плачет, глаза крепко зажмурены, крошечные кулачки молотят по воздуху. У дивана — тоже черно-белый и странного формата: золоченая деревяшка обрамляет юную женщину в белом платье. Не великая красавица, никакого дуновения волшебства или романтики. Просто женщина стоит у дерева, спрятав руки за спину, в платье, которое, наверное, не было модным ни в какую эпоху ни в какой стране.
VI
Вечер начался в «Гербо», а потом перетек в ресторан, чье венгерское название, ловко закапываясь в глубины памяти, ускользает теперь от Джона, который валяется на неразложенном диване.
Эмили сидела далеко, в конце длинного деревянного стола, зажатая между двух студенток Скотта. Туда-сюда шатались венгерские музыканты со своей народной музыкой, так что Джон лишь изредка слышал Эмили, зато режиссер фантазий обрамил ее венгерскими едоками и блуждающими официантами, плащеносными всадниками на картинах и гирляндами дыма, шумом чужой речи и чужой музыки, и всякий раз, когда Джон поднимал на нее глаза, Эмили тут же обнаруживала какой-нибудь никогда-прежде-не виданный и душераздирающе милый жест или гримасу. Вот она, смеясь, откинулась назад, заметила, что Джон смотрит на нее, и помахала ему — первый раз из многих.
— Так каким был наш Скотт, когда он был мальчишкой? — спросила Джона студентка.
— Я весил шестьсот фунтов, — ответил Скотт, пока тот же ответ не прозвучал всерьез, и компания засмеялась такой невозможности. Джон стал бы на защиту брата, обиделся за его ненужную уловку.
— Для меня он был как бог, — сказал Джон, глядя на Эмили. — К несчастью, бог войны.
— Сразу, как родился, я уговаривал мать перевязать трубы, но без толку.
Чарлз объяснял Скоттовым венграм, почему их страна навечно обречена бедности, захватчикам и предательству, и студенты кивали, давили окурки, вертели себе новые сигареты и абсолютно со всем соглашались, любили Чарлза за то, что он, даром что американец, понимает, как все есть на самом деле.
— О
У Венгрии небывалая возможность, совершенно новый и уникальный момент в человеческой истории. Джон вторил ей, счастливый тем, что делит с Эмили снисходительность Чарлза и Скоттовых венгров.
Ели какой-то особенный салат: латук, пересыпанный смесью невероятных или неузнаваемых компонентов, потом вездесущий паприкаш, выпили целый виноградник венгерского вина. Габор заказывал его, не переставая. Вино было неплохое, и всего сто восемнадцать форинтов за бутылку, меньше двух долларов — цена, которая, пока длился вечер, все больше веселила Джона. Джон витийствовал о мрачном символизме того, как американцы пользуются выгодой посткоммунистического обменного курса, дабы опиться венгерским вином. Важные компоненты этого символизма, глубокомысленные и развлекшие пьющую аудиторию, позже отрастили крылья и улетели, уже не поймаешь. Потом в «А Хазам», ночном клубе, Марк назвал Джона гением, вот только было неясно, за что.
Сейчас в своем новом доме Джон в первый раз лежит на стариковом диване, тремя этажами ниже моторы и клаксоны сотрясают воздух; без малейшей памяти о ночном клубе и танцах, Джон помнит только, что Эмили недолго была с ними, а потом ее не было. Он смутно помнит, как Марк привел его домой, заставил принять две таблетки аспирина и выпить залпом полный стакан воды. Спал Джон беспокойно, много крутился, когда очухивался и впадал в забытье, куда сейчас вновь погружался.
Ему снилась женщина с тумбочки. Джон стоял перед ее деревом, видя вдалеке в чистом поле музыкантов — они играли венгерскую народную музыку. Женщина качала на руках сверток из одеял и улыбалась Джону с бесконечной нежностью и любовью. А он знал, что у него все хорошо в жизни, знал, что жизнь будет теперь счастливой и полной всегда, ведь она все-таки началась, и шел к женщине, каждым шагом отмечая бесповоротную решимость и обновление. Женщина склонила голову к свертку.
VII
Какие бы предосторожности ни соблюдал Марк Пейтон в аспирантуре, клинически проверяя действие токсинов ностальгии, все они оказались недостаточны.
«Незаурядные творческие способности в методологии исследований» — так оценил диссертацию Пейтона преподаватель. Впечатлительный ученый имел в виду Марковы научнее походы по музейным сувенирным киоскам, по кинотеатрам старых фильмов и арт-хауса, турагентствам, издателям открыток и плакатов, тоскливым и душным собраниям коллекционеров тех и этих ценных и уцененных редкостей, и по антикварным лавкам и другим рассадникам ностальгии. Не было такой антикварной лавки в Торонто или Монреале, которая не получила бы странного письма с запросом на очень специальные сведения: «… классифицированные записи старых заказов и продаж, ранжированные по году… сдвиги в популярности определенных предметов/периодов из числа нижеприведенных… внезапные всплески спроса на определенные стили… живопись, систематизированная по темам, а не по авторам… прилагается анкета для сравнения продаж ряда предметов с десятилетним интервалом…» А вскоре после такого письма являлся бледный, нездорово полный и утомительно рьяный рыжий ученый, у которого слегка дергалось левое веко.
В этих экспедициях Марк хорошо изучил все основные породы канадских антикваров: грубых, едва грамотных ростовщиков, которые, кажется, ненавидят своих покупателей, своих продавцов и свой бизнес, зато носят старинные козырьки и жилетки, которые и сами по себе атрибуты ностальгии; продуманно и расчетливо лживых ювелиров с морщинками вокруг одного глаза, профессиональной болезнью от часов, недель и лет прищуривания в лупу; реставраторов мебели, болтливых не хуже торговца подержанными авто, которые с сильным акцентом рассуждают о Втором вампире и Любовнике Пятнадцатом; домохозяек, хранящих в памяти двести лет росписей чудесного китайского королевского фарфора, которые вытеснили из их голов имена мужей, детей и внуков; грудастых сорокалетних брошенных жен, вложивших все сбережения и алименты в давнюю мечту, но плохую идею, и в итоге распоряжающихся в неуютно чистеньких лавках со странным набором товаров и названиями типа «Каморка древностей», «Старинный китайский секрет», «Пчелиный улей» и «Тетушкин чердак»; пропыленных книготорговцев с пергаментной кожей, компенсирующих сухость в магазинах ненормально влажными глазами; специалистов по статуям — маленьких круглых мужичков, отличимых от гипсовых купидонов, заполонивших их лавки, только по жилеткам и способности ходить и говорить.
Вопросы, которые Марк задавал для своей диссертации коммерсантам от истории, обеспечили его