кучей сведений, что лились по блокнотам и дискетам бочками, ведрами, английскими унциями.
Исчислить ностальгию, прочертить ее график обратно в туманное и сладко пахнущее прошлое, перебрать ее причины и проявления, ее издержки, установить, что за сообщества и индивиды наиболее подвержены этому расстройству — вот что было навязчивой идеей Марка Пейтона, вот из каких листьев сплел он себе научные лавры. Он бился над вычислением законов столь же математичных и неопровержимых, как законы физики или метеорологии. Например, старался выяснить, существует ли внутри выбранной группы населения пропорция П/К, которая предсказывает соотношение между индивидами с «сильной» и «очень сильной» склонностью к Персональной Ностальгии (то есть ностальгии по событиям из личного прошлого) и теми, у кого такая же выраженная склонность к Коллективной Ностальгии (т. е. ностальгии по временам, стилям или местам за пределами личного опыта). Другими словами, если обычно тебя трогают воспоминания о бабушкином вишневом супе в фарфоровой тарелке «Херенд» с божьей коровкой на дне, должен ли ты трепетать от фильмов, в которых любовно, с почти эротизированной приязнью показана жизнь в загородных домах английских аристократов до Первой мировой войны? Пейтон ни секунды не сомневался, что может прийти к предсказуемому соотношению П/ХП, связи между сильной склонностью к Персональной Ностальгии и наличием объективно Хорошей Памяти. Он считал, возможны обе версии (прямая зависимость и обратная). Наконец, теоретически выводима пропорция К/И, соотношение предрасположенности индивида к Коллективной Ностальгии и имеющегося у него Исторического Знания о том месте-времени, по которому он ностальгирует, и здесь наш ученый сильно подозревал обратную пропорцию: чем меньше знаешь о жизни в тех загородных домах, тем сильнее сожалеешь, что в них не жил.
Марковы изыскания принесли больше вопросов, чем ответов, но мелочное научное сообщество заставило его ради степени сдержать нездоровое навязчивое любопытство; диссертацию пришлось ограничить вопросами методологии и количественного измерения «Колебаний популярных коллективных ретроспективных влечений городского англоязычного населения Канады в 1980–1988 гг.». Однако теперь Марк волен искать любые ответы. Работа, которая привела его в Европу, насытит все жадные «почему?», рыщущие в глубине его четких выводов.
Почему в годы, последовавшие сразу за Первой мировой войной, отмечается спад в продажах любого антиквариата кроме военного снаряжения и картин?
Почему кассеты с фильмом «Касабланка»[4] в квебекских видеопрокатах берут в три раза чаще, чем в Онтарио, даже с учетом статистической поправки на число жителей, имеющих видеомагнитофоны, и самопальных копий?
Как умирающий, что призывает к ответу несправедливого Бога, Марк не переставая спрашивал: «Почему?» И каждый научный вопрос был лишь повторением назойливого личного вопроса, того, который Марк задает себе почти с тех самых пор, как научился думать, которого стесняется, но вопреки себе не перестает задавать, которым он может поделиться с другом, только напившись или в шутку: почему я несчастлив в том времени и месте, которое мне досталось?
Вскоре после знакомства с Марком Чарлз классифицировал его как «безнадежно грустного, негодного даже торговать ширпотребом». Скотт, в свою очередь, именовал Пейтона «не по возрасту пожилым».
VIII
Проходя утром между двух одинаковых пушек, охраняющих вход в антикварную лавку на горе Геллерт, Марк смутно представлял себе какую-то венгризованную разновидность одного из знакомых типов канадских антикваров. До сегодня он проводил свое европейское исследование в библиотеках, а теперь вернулся в поле и готовился встретить в этом городе переименованных и перепереименованных улиц очередную странную душу, которая худо-бедно добывает пропитание, торгуя чужими историями.
Дверь закрылась за ним с предсказуемым бряканьем колокольчика, форму и расположение которого Марк знал и не глядя. После яркого солнца Марк слепую секунду стоял, пока глаза привыкали к продуманному сумраку магазина, а невидимый хозяин, разумеется, изучал его, оценивая вероятность покупки.
— Американец?
Гудящий венгерский мужской голос, и Марк ответил, не успев обнаружить его обладателя:
— Да, да, конечно. Но вы говорите очень хорошо на венгерском. Давайте по-венгерски.
Голос за прилавком и золотым торшером обрел лицо: густые черные волосы, густые вислые черные усы, бледность, мешки под глазами, голова слегка запрокинута, тенниска и золотой наборный браслет.
— О, нет, нет, — вежливо возразил Марк, еще в дверях, колокольчик только смолк. — То есть
— Канада, говорите? Ваши мама и папа, конечно, из Венгрии.
— Вообще-то нет. Из Ирландии. И из Англии. Французы, немцы. Чероки, как утверждает одна из бабушек. Я беспородный.
— Но как вы так хорошо говорите по-венгерски? У вас есть, наверное, венгерская девушка.
— Вообще-то, э, нет. Я приехал только месяц назад.
— Много времени.
— Да, но вообще-то нет.
— Хотя вы считаете их симпатичными, да? Наших венгерских девушек? Самыми симпатичными во всех странах? Как француженки?
— Да, конечно. Очень симпатичные.
— Ну, вы знаете, это правда. Лучшее место для изучения языка — это постель.
— Да, я это уже где-то слышал.
Антиквар опустил глаза в какие-то бумаги на конторке, и Марк огляделся, готовый к неизбежным чашкам для бритья, разрозненным серебряным сервизам, хламу с каминных полок мертвых людей.
Вместо этого взгляд Марка зацепился за фотографию на конторке, небольшой снимок в рамке, группа солдат, классическая Вторая мировая. Их форму Пейтон не угадывает, но почти сразу опознает бледного солдата, второго справа в первом ряду, на корточках, с сонными глазами и вислыми черными усами.
— Вы были солдатом?
Едва сказав это, Марк понимает, что сморозил глупость; этот человек тогда мог быть только