для нее. Он понимает, что довольно жалок.

— …за то, что евреи сделали с Венгрией. — Имре пожимает плечами и отирает лоб парадным шелковым платком в огурцах. Джон листает блокнот, ищет, могут ли какие-то из торопливых записей за этим мандарином обернуть его ледяное замечание в согревающий контекст. Внимание Джона блуждает, длинные куски интервью не записаны, и блокнот предлагает только нераспознаваемые каракули давно исчезнувших цивилизаций. Должно быть, Имре цитировал. Он мог презрительно озвучивать чужие мнения. Он мог иронизировать. Может быть, Чарлз ради забавы ему заплатил, чтобы Имре так сказал. Все эти объяснения приходят разом, друг на друге, наконец их сплошное месиво одолевает Джона, и он, вспоминая Имре — уличного жонглера и порнографа к услугам добропорядочных озабоченных боннцев, вспоминая, какие деньги на кону для каждого из них троих, во всем винит собственную невнимательность и отбрасывает замечание Имре как несерьезное.

Имре еще раз промакивает лоб, отворачивает стул от позднего вечернего блеска в окнах, выходящих на реку.

— У меня ужасно болит голова — это гнусное телевидение сейчас повсюду, — бормочет он и машет влажным платком на огромные экраны — их вкатывают в фойе, чтобы обеспечить непрерывный показ псов войны, что грызутся и ссут в далекой пустыне.

У стойки регистрации немецкий турист спорит о счете, сбивая сумму за сверхлимитные телефонные разговоры и дополнительный сбор за кабельное телевидение. Его маленький сын начинает плакать, потом визжать. Мама стискивает его за бока и громко велит успокоиться. Ребенок визжит с новой силой.

— Это уже слишком, — говорит Имре молодым спутникам и возится с узлом галстука, словно тот вправду перекрывает воздух. — Дичь.

— Nein! Nein! — вопит турист.

«Атмосфера: неопределенности, но и готовности», — вопит молодая женщина, стоя на палубе авианосца, пытаясь перекричать вой самолетов и рев волн какого-то засекреченного куска Средиземного моря.

— Bitte, mein Herr, — возражает торчащий из-за стойки портье.

— Нет! Нет! Нет! Пусти! — по-немецки визжит мальчик, которого мать пытается успокоить, шлепая ладонью по попе.

— Карой, видимо, о деле позже, — мямлит Имре.

Чарлз поднимается из-за кофейного столика, шагает к стойке, говорит по-немецки с туристом, по- венгерски с портье, улыбается малышу и через две минуты уже спроваживает всю семью за дверь, и портье благодарно жмет ему руку. Чарлз подмазывает коридорного, тот убавляет громкость телевизоров, и покой успешно завершает оккупацию холла отеля «Форум». Джон наблюдает, как восхищение загорается и светится на лице Хорвата, и дивится тому, как мало для этого нужно.

После интервью и совместной трапезы Имре дает аудиенцию в фойе гостиницы: больше пяти с половиной часов Габор представляет ему шестерых потенциальных инвесторов с давно заготовленными вопросами. Инвесторы — каждый из которых читал Джонов иронический, но, по-видимому, невольно восхищенный очерк о Чарлзе в «БудапешТелеграф», — по очереди прощупывают возможность для вложений, рассказывают о себе, а Имре кивает, пока Джон с Чарлзом круг за кругом обходят квартал. Они выпили по стаканчику в английском пабе «Джон Булл», потом стояли над обездвижен ной закатом рекой у входа в отель, опершись на парапет, и наблюдали сквозь огромное окно, как их дело беззвучно разворачивается в фойе, за собственными трехметровыми тенями наблюдали, как Имре очаровывает принцессу соли, производит впечатление на фабриканта спорадически-эффективного контрольного оборудования и с очевидным интересом слушает короля непопулярных товаров для газонов и лужаек.

Под конец приема Джон, поднявшись в лифте на четвертый этаж, спускается с Тедом Уинстоном и представляет того герою следующего Тедова проницательного очерка, который будет вторить колонке самого Джона об Имре и через три дня появится в «Таймс», а еще через день будет подхвачен «Геральд Трибьюн».

— Ну, теперь я могу быть свободен?

— Ты свободен, мой иудейский пособник, — говорит Чарлз. — Виртуозно сработано, кстати. Героически, правда.

За стеклянной стеной Тед Уинстон и Имре Хорват склоняются друг к другу над стеклянной столешницей, а Джон прощается с Чарлзом на Корсо и медленно бредет через сгущающийся вечер к треснутому и бесцветному дому на очаровательно неприглядной, уже не заманчивой улочке невдалеке от «А Хазам».

— Да, можешь остаться, — говорит она, стоя в дверях, отирая скипидар с рук лохматой разноцветной тряпкой. — Ты милый, и я даже признаюсь, что последнее время по тебе скучала. Но утром я первым делом тебя спроважу, потому что выставка открывается послезавтра, и завтра я целый день буду развешивать. И не гунди. — Джон идет из озаренного лампами яркого в тень, падает на ее кровать, смотрит, как она отмывает свои кисти, и гадает, может ли так быть, что он в нее не влюблен. — Но ты придешь на выставку? — спрашивает она совершенно другим голосом. — Придешь? Я серьезно хочу. Приходи, пожалуйста.

XIII

Откровенно неуместные в летнем урожае американских хипстеров 90-го года вечером на открытии выставки «Новые американцы» Джон и Марк не спеша скользят через галерею в фойе старого кинотеатра мимо художественных фотографий, развешенных по перегородкам из рифленого картона, а с пепельничного пола из стерео-динамиков дуэт Стэна Гетца и Аструд Жильберто[70] смакуют воспоминания о высокой, загорелой, юной и милой неприступной женщине, что гуляла по пляжам Бразилии в шестидесятых. Друзья глотают кислое белое вино из пластиковых стаканчиков, курят и то и дело отступают в сторонку пропуская венгров к торговым лоткам или к кассе кинотеатра. (Сегодня вечером двойной фильм, пользуется спросом: «Броненосец „Потемкин“» и «Броненосец „Галактика“»[71] в сопровождении музыки, написанной и вживую исполняемой венгерской рок-группой.) По большей части фотографии на выставке — сносно выполненные изображения общепринятой на сегодня художественной натуры, сравнимые с теми, что висят и в Нью-Йорке: черно-белые крупные планы гениталий, татуировок, стариков, заводов. Две работы Ники на этом фоне явно выделяются.

Первая — эпического масштаба, явно не меньше семи футов в высоту и четырех в ширину; маленький ценник рядом с фотографией предполагает весьма состоятельного покупателя. Черный блестящий пластик обрамляет сложный авто портрет. Сама Ники в натуральную величину позирует, изображая профессора целого набора искусств: твидовый пиджак с кожаными локтями поверх черной водолазки в крупный рубчик, вельветовые брюки, мокасины. У нее густые темные усы, овальные очки, темные дерзкие брови и ее настоящая лысая голова. Лицо въедливое. Не зная, что ее фотографируют, она стоит в какой-то, по всей видимости, музейной галерее. Что-то объясняя, она показывает стеком на большой холст в пышной раме на обшитой темными деревянными панелями стене слева от себя. Картина (Гольбейн? Доу? Теньерс?[72]), которую Ники, очевидно, описывает невидимым сту лентам, — портрет некоего придворного семнадцатого века — молодой человек в туфлях с пряжками, темных рейтузах; рукава с разрезами и буфами, на поясе кинжал, украшенный драгоценными камнями, колет, накрахмаленный плоеный воротник, острая бородка и жидкие усы. Он, в свою очередь, стоит в окостеневшей позе в стиле эпохи, отставив ногу. Тоненькие черные нитки трещин старости на краске заметнее всего на его лице, воротнике и руках. В отличие от профессора, который его описывает, мужчина смотрит прямо на зрителя. Положив левую руку на сердце — стилизованный иконографический знак искренности, — правой рукой и надменно-гордым от обладания столь ценной вещью взглядом он приглашает зрителя насладиться еще одним заключенным в раму произведением искусства — эта третья картина покоится на изрезанном затейливой вязью мольберте справа от мужчины. Эта маленькая работа — равноудаленная и от профессора, и от придворного — заключена в темную деревянную раму,

Вы читаете Прага
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату