международным законам о торговых марках — именами козырных американских брэндов одежды, и ныряют за уличный столик какого-то кафе-бара. Джон заказывает на всех шесть «уникумов».
Приканчивая свой второй ликер, он понемногу начинает успокаиваться. Ники с сестринской чуткостью отвечает на возобновленные Марковы восторги, а всего несколько минут назад эта женщина должна была изобрести новую сальность, чтобы выразить свои мысли, и на Джона накатывает огромная нежность. Быть в руках Ники — не то же чувство, что покоиться в Надиных, но это добрые руки, надежные вожатые и податели жизнеподобного волнения.
— Я понял, почему ты не хотела, чтобы я появлялся во время последних приготовлений. Я мог бы воспротивиться использованию моего портрета без разрешения.
— Ой, не переживай так за свою драгоценную маленькую частную жизнь. Никто и не поймет, что это ты.
Ники машет — еще три уникума, — и Джон с внезапным урчащим голодом хочет ее как можно скорее и как можно дольше, пока она согласится его терпеть.
— Ты должен гордиться, — говорит Марк, — позировать для великого шедевра. Я бы скупил их все. Я буду покупать все, что она будет создавать. Стану такой современный!
— Марк, первый раз, когда я спала с Джоном, он пищал Буквально. Как мышка. Я думала, он в шутку. Насколько я помню, раньше мне не удавалось заставить мужчину пищать.
Следует безудержное двустороннее веселье.
— Наверное, кровать скрипела. Я уверен, что не пищал, точно. Стонал — это может быть, ясно.
— Ты пищал, Джонни.
— Пискун, — кудахчет Марк, тряся головой. — Пискун.
Джон ретируется внутрь кафе, в туалет.
— Вы его любите? — спрашивает Марк с детской прямотой, когда Джон скрывается в кафе.
— Не вполне мой тип спутника жизни. — Ники замолкает и прихлебывает ликер. — Чуточку слишком мягкотелый. Мы просто развлекаем друг друга. Честно? Кажется, мое сердце где-то не здесь. В последнее время. Кажется. — Ники смеется и закатывает глаза — Господи, это, кажется,
— Когда родители первый раз поймали тебя за курением, что они сделали?
— Точно не помню. Вразумляли. Картины пораженных легких. Какая же я дура, как я могу и так далее.
— Вот именно, — говорит Марк — А мои подарили мне мундштук. Из слоновой кости и эбенового дерева. Антикварный. В четырнадцать лет я каждый вечер курил
Прибывает новый поднос с «уникумом» — любезность нетерпеливого Джона, проходившего через бар по пути в туалет.
— Ты врешь, да? — говорит Ники.
Когда возвращается Джон, они так хохочут, что Ники плачет, а Марк надсадно кашляет.
— Вообще, если хотите знать, я расскажу. Я не знаю, как это началось, — вот короткий ответ. Хотелось бы мне кого-нибудь обвинить, но, судя по всему, дело во мне. Я помню, как впервые это заметил. Вы правда хотите про это слушать? Это будет жалостливо.
— Жалостливо! — говорит Ники. — Да, давай.
Джон, не в курсе темы дискуссии, понимает, что Ники собирает мусор, дабы накормить свою прожорливую, истекающую слюной Музу, и любит ее за то, как она в открытую использует людей, даже его самого.
— Я отчетливо помню, как в четыре или в пять лет я катался у отца на спине по нашей гостиной. Он стоял на четвереньках — он был конь. Мы играли так каждый вечер, когда он возвращался с работы. Вот, отлично, и однажды он сказал, очень деликатно, просто замечание в сторону, со смехом и по-доброму, он сказал: «Ух ты, скоро будешь совсем большой, а? Такой большой, что я тебя не смогу больше катать!» Вот это оно и было. Я просто не мог поверить, что настанет время — скоро настанет, — когда наши вечерние скачки верхом закончатся, трепетная память о лучших днях. Вот тогда я понял: все хорошее умирает. Не успеет оно начаться, как уже ушло. Закон природы.
— Как жалостно.
— Я предупреждал. Ну ладно, следующая история повеселее. Она о том, когда я точно узнал, что не такой, как весь остальной мир.
— Нет, пожалуйста, — протестует Джон, — только не очередной чувствительный молодой гомик, который выбрался из кокона.
— Нет, — соглашается Марк. — Боже, я не об этом. Это ерунда. А вот то гораздо важнее. Помните рекламу «Морен Кина» тридцатых годов? Нет, наверное, не помните. Были такие рекламные плакаты французского аперитива. Не думаю, чтобы он где-то встречался в последние несколько десятилетий, но эти плакаты уже вроде как легенда. Ладно, дело в том, что впервые я увидел этот плакат лет в одиннадцать или двенадцать, и сразу в него влюбился. По уши. Я рассматривал альбом старинных рекламных плакатов, и этот просто сразил меня наповал. На плакате был зеленый дьявол, который старался штопором откупорить бутылку «Морен Кина». Он весь зеленый, только длинный тонкий рот красный и ярко-красные глаза. У него буйные ядовито-зеленые волосы торчат в разные стороны и зеленый хвост с наконечником вроде маленькой лопаточки. Он скалится и как будто подпрыгивает, зависает в воздухе, пытаясь открыть эту бутылку. И тут ты замечаешь его ступни: на нем такие вроде бы зеленые балетные тапочки. Не как у дьявола, соображаешь ты. Потом замечаешь, что он довольно пузат. Потом понимаешь, что это не настоящий дьявол. Это портрет какого-то толстого парня, который
— И все скажут: «Смотрите, это толстый зеленый дьявол с тех чудесных реклам пятидесятилетней давности»?
— Ну да, — соглашается Марк. — Мне было двенадцать. Я думал, взрослые поймут. Я отправился домой и по дороге ду мал, что там будет утонченная компания, очаровательные люди в щегольских костюмах, попивают шампанское из высоких бокалов. Вообще-то непонятно, почему я так думал; родители мои были довольно наивные, самые заурядные обыватели торонтского пригорода В общем, я вышел к столу, за которым было полно людей в плохих пиджаках и платьях в цветочек, и эти люди спрашивали: «Кем ты оделся, дорогуша? И что это за плакат, дорогуша? Малколм (это мой отец), Малколм, судя по его увлечениям, мальчик — будущий алкоголик, хахахахахаха». И так далее. Мама спросила, кем нарядились