которого рогатые козлолюди с меховыми ногами кормят из-рук лакомствами из золотых кубков и с серебряных подносов.
Три недели это непрочное счастье давало Марку какое-то агрессивное лихорадочное рвение в работе, но с некой личной отстраненностью и уравновешенностью: ведь высшая точка его дня — по которой он томился и в библиотеках, и в антикварных лавках, и за письменным столом, — необоримо перетягивала в
До самого вечера с Джоном и Ники, когда, через три часа после того, как они покинули его за столиком, он ясно понял, отчего «Си-эн-эн» доставляет ему такое удовольствие: новости похожи на старинную кинохронику. Он только что отсмотрел четыре повтора американских солдат, марширующих под закадровый журналистский баритон. Четыре раза, и каждые полчаса один придурковатый солдатик оборачивается прямо в камеру, и его губы складывают слова: «Привет, мам!» И с каждым разом отряд, шагающий мимо камеры, кажется все менее и менее современным, все более и более — будущим историческим документом или букетом будущих личных воспоминаний —
Марк отворачивается от экрана и смотрит сквозь большое окно на почти пустую (один сутенер, один пьяный, один сонный бесприютный турист-рюкзачник) Корсо. «Си-эн-эн» — это кинохроника моего дня, думает он. «Моего дня» — говорит он вслух, и официантка поднимает глаза от протирания того же квадратного фута коктейльного столика, который она медленно, рассеянно полирует уже несколько минут. Моего дня: это само по себе горько. Умирание происходит повсюду вокруг него и внутри него. Быстрей, чем он способен жить и расти, он умирает и усыхает. Может ли быть — Марк с любопытством разглядывает ночной персонал отеля (портье, горничная, катающая ведро, официантка), — что какие-то люди еще живут и растут, не знают, что все кругом уже старое и умирает? Будет ли правильнее сказать им, или правильнее придержать язык?
Тот же яд сочится ему в кровь двумя часами позже, когда на небе появляется солнце. Марк в глубине саудовских территориальных вод, в полусне надписывает даты на изогнутых стрелках, переставляет бумажные корабли и вдруг понимает, что все его действия бесполезны, тщетная попытка не замечать шума. Ему никого не одурачить. Марк в злобе разрывает карту посередине, оставляя Запад и Восток свисать двумя бесполезными лохмотьями со стены, и медленно кромсает каждый любовно вырезанный кораблик, каждый танк, каждую каску, каждую выгнутую стрелку, сгребает маленькой грудой, перековывает свои мечи на конфетти. Еще сильнее зловещее предощущение разит в полдень, когда люди из галереи поднимают его от потного, со скрученной шеей, сна, доставив его покупку, и принимают от него кучу форинтов в коробке из-под обуви, и Марк прислоняет здоровенную картину, обернутую в коричневую бумагу и обвязанную шпагатом, к облупившемуся шкафу из фальшивого дерева. Не стоит и разворачивать: художество уже устарело. Ники — невероятный эксцентричный персонаж чьих-то будущих мемуаров о богемном Будапеште конца столетия, и грядущего читателя в год публикации шокирует то, как она выглядит в свои восемьдесят, и он предпочтет держаться старых зернистых фотографий, на которых Ники осталась прекрасной лысой женщиной. То же чувство заколотилось в сумерках, когда Джон зашел за Марком и они зашагали на вечернюю тусовку (в доме у юриста Чарлза Габора, яркого англо-мадьяра, который нанимает артистов будапештской оперы петь у себя в саду, пока гости решают дела, пьют и флиртуют), заговорили о Персидском заливе, и Джон рассмеялся, когда Марк безнадежным голосом сказал, что будет война.
— Какая война? Война из-за этого?
— Не какая-нибудь война, а
Джон поворачивается на ходу, присматриваясь к другу.
Марк чувствует на себе взгляд, и, понимая, как звучат его слова, хочет как-нибудь успокоить друга, пусть даже его слова звучат так лишь оттого, что так ужасна истина, но не находит что сказать, и не видит, как объяснить, что это — и лето, и погибающий мир, — это
— Еще страдаешь с похмелья? — спрашивает Джон.
Они идут мимо отеля «Геллерт» (в котором все путеводители стандартно воспевают «увядшее великолепие», на пару недель в середине мая сделав «Геллерт» Марковым любимым пастбищем на Будайской стороне) в первом отчетливом прикосновении вечера, когда сырость испаряется под прохладным вздохом ветерка, и вдруг Марк закусывает губу и говорит, что неважно себя чувствует, и прежде чем Джон успевает что-нибудь толком выговорить, канадец разворачивается и шагает обратно вверх по Геллерту к своей квартире.
XV
Имре выбрал для встречи маленькую чумазую кофейню, попахивающую хлоркой и мокрыми кошками: загадочный, по мнению Чарлза, — намеренно странный выбор места действия.
— Сравнимые бумаги я подписывал вон там, в том доме, — объясняет Имре. Он показывает через одностороннюю улицу на щербатую контору, куда вошел в день отцовских похорон, чтобы получить ржавые ключи от рассыпающегося королевства.
— Правда? Ну, вряд ли сегодня вы что-то будете подписывать. — Чарлз добывает из кожаного кейса