пишу на страницах, заключенных в до невозможности изысканный переплет. Натуральная кожа.
В чем же дело?
Я была весьма заинтригована и потому спросила:
— Зачем ты это сделала?
Я улыбнулась с искренним удовольствием, провела ладонью по кожаному переплету, заглянула внутрь:
— Ну, видишь ли… — сказала она, — мы ведь больше сюда не вернемся, вот я и подумала: вдруг тебе захочется что-нибудь написать… — Лилины фразы расплываются в многоточия, вот так же обычно расплывается ее взгляд, потому что не держит фокус. — Твои фотографии… Ты все время фотографируешь, Ванесса, и я подумала… вдруг тебе захочется что-нибудь написать…
— Вместо?
— Нет-нет! Заодно.
— А это? — спросила я, приподняв целлофановый пакетик с японской открыткой. — Ее ты зачем мне подарила?
Лили рассмеялась.
— Ах, Несса! Не говори глупости…
Наверняка она просто не умела объяснить. Надеялась, что я сама найду объяснение, приняв подарки без всяких вопросов.
— Нет уж, говори, я хочу знать.
— Ну хорошо… она японская.
— Вижу, что японская. Но зачем ты мне ее подарила?
— Тебе же нравится японское, — сказала она и растерянно добавила: — Несмотря… на всё…
— Верно. Нравится. — Несмотря на всё… (Это мое многоточие, не ее.) Я смотрела в пол, чувствуя, что надо извиниться. Подарок набирал смысла.
Лили жестом обвела дам на открытке и пояснила, что не стала снимать целлофан из опасения запачкать рисунок.
— У них тут сады и цветы, — сказала она, — и я подумала: точь-в-точь как у тебя…
Я заметила, что ее глаза наполняются слезами, и поспешно поблагодарила:
— Очень мило с твоей стороны. — Но боюсь, прозвучали эти слова холодновато. Я не хотела, чтобы Лили плакала, а скажи я ей, что чувствую на самом деле, она бы наверняка разрыдалась в три ручья.
— Открытка такая красивая. Я не смогла устоять. Их целый набор, двенадцать штук, я и остальные купила, для себя. — Она широко улыбнулась, слезы были забыты. — Потрясающий магазинчик! Я ушла с уймой покупок!
Да. С уймой покупок — вполне под стать той Лили, какую я знаю.
5. Вот и сижу теперь над Лилиной тетрадью, а открытка стоит напротив, на туалетном столике, неразвернутая.
После ужина я в одиночку отправилась в библиотеку, взглянуть на развешанные по стенам фотографии — некоторые из них мои, но большинство нет. Вообще-то зрелище довольно тягостное. Снимки, заключенные в одинаковые рамы и красивые паспарту, — самые ранние датируются 1854 годом, самые поздние сделаны мною прошлым летом.
Я часто захожу посмотреть на эти лица — очень старые и очень молодые. Тут и я сама, на всех ступенях моей жизни, а до меня — вся моя родня; мамино семейство на протяжении многих лет, считая вспять до того дня, когда гостиница только-только открылась. Но сегодня вечером я пришла с особой целью — посмотреть на себя и на Лили.
В ту пору Лили носила фамилию Коттон, и впервые она появляется, когда мне было лет девять- десять, а ей — пять. Поначалу мы общались мало, отчасти из-за разницы в возрасте, но главным образом из-за ее матери. И из-за моей.
Мейзи Коттон была в тогдашней «Аврора-сэндс» совершенно не ко двору, и никто с нею не общался. Позднее ее признали, но только благодаря невероятному ее упорству. Фотографии — примерно 1935 года — говорят об этом, показывая Мейзи либо на заднем плане чужих семейных снимков, либо где-нибудь сбоку, с вульгарной улыбкой и вульгарными жестами скверной комедиантки; дополняют образ изобилие белой пудры и больших шляп, а также явный перебор в поклонах. Лили, своенравная, застенчивая, нетвердо стоявшая на толстеньких ножках, вначале появляется на этих снимках лишь насильно. Всегда слишком тепло одетая и слишком пухлая. Не сказать чтобы раскормленная, но близко к тому, кругленькая, упитанная. И хорошенькая, даже тогда.
Моя мама, Роз Аделла, была столь же неумолимо-строгой, как ее имя. Она терпеть не могла неожиданностей. Если б хоть кто-нибудь сказал ей, что в конце концов простонародью (так она говорила) будет дозволено вторгаться туда, где она сама, спасаясь от солнца, прогуливается по берегу! Если б хоть кто-нибудь предупредил ее, она бы по крайней мере установила надлежащую дистанцию и держалась подальше от всяких там Мейзи и Лили, но предупреждения не последовало — и вот пожалуйста: Мейзи Коттон на снимке стоит рядом с нею, протягивая на ладони какой-то дар моря.
Ну что ж.
Шли годы. Возрастная разница между нами мало-помалу стиралась, Мейзи совершенно доконала нас всех своей настырностью, и Лили стала все чаще появляться на фотографиях вместе со мной. Со мной и с Мег — и даже со мной, и Мег, и Мерседес.
Мы четверо — компания девочек, все чуть разного возраста. Мег и Мерседес — самые старшие. И все из разных социальных слоев.
Мерседес Манхайм вплоть до сегодняшнего дня не отказалась от девичьей фамилии, невзирая на все свои замужества. Я еще увижу ее этим летом, но даже представить себе не могу, чтобы она изменилась хоть на йоту. Красивая холодной, патрицианской красотой, бесстрастная, словно слегка не от мира сего, она всегда была среди нас самой уверенной, самой требовательной и самой изобретательной. Она приходила к нам по берегу из другой страны — так почему-то всегда казалось. Перед войной ее отец был еще жив, и его летний дом на Ларсоновском Мысу являл собою этакий центр мира. Там гостили мистер Гувер, и мистер Хёрст, и мистер Форд. Их имена Мерседес бросала нам на ноги, словно кирпичи. «Я только что сбежала от мистера Вандербилта», — говорила она. И это была чистая правда.
И Мег… до того, как мир рухнул.
Мы четверо тогда — дети, конечно, но все-таки в каждой видна будущая женщина. И вот, поскольку сегодня вечером или завтра приезжает Мег, сейчас мы четверо, хотя в промежутке между тем другим временем и этим с нами столько всего произошло, опять вместе, что ни говори. В самый последний раз.
Что мы, собственно, знаем друг о друге — даже после всех этих лет, а? Подозреваю, куда больше, чем любая из нас рассказывала о себе. Лили, к примеру, читает в моем тайном «я», а мне и в голову не приходило, что она о нем знает. О моем сокровенном «я», которое редко говорит, почти не показывается и никогда не рассказывает историю своей жизни; о том «я», которое все эти годы пребывало в тюрьме. Но именно ему, безмолвному узнику, Лили подарила тетрадь. Не той мне, которой она кивает в гостиничной столовой, не той, чье фото было в «Ландшафте», в «Таймс» и в «Архитектурном дайджесте», не той, что проектирует сады, получает премии и некогда брала консультации у Люди Миса и Фрэнка Ллойда Райта[1]. И наверняка не той мне, что гуляет по здешним пляжам, разглядывая в бинокль народ, делая снимки и наживая врагов. К той она подлизывается, но и боится ее. Однако тетрадь и открытку Лили подарила моему другому «я», глубоко сокровенному (я и не подозревала, что оно ей знакомо), чье затворничество наверняка все эти годы казалось таким самоуглубленным, самодостаточным и противоестественным — по причине крайней дисциплинированности. Почему не кто-нибудь, но именно Лили Портер вздумала сделать этой женщине подарок? Подари мне эту тетрадь кто-нибудь из друзей, или из учеников, или Мег, или даже Мерседес, я бы еще поняла.
Но Лили Портер?