Робин глянул на меня из-за стойки, спросил:

— Вы сказали «кровавую Мэри», мисс Ван-Хорн?

— Да. Но вы ничего не скажете.

— Да, мэм. Ни словечка.

Через пятнадцать минут я снова подозвала его.

— Робин, кто-нибудь, кроме миссис Риш, случайно не заглядывал в эти фотографии?

— Я никого не видел, мисс Ван-Хорн.

Просматривая снимки, я обнаружила, что все фотографии Мег исчезли.

— Помню только, — добавил Робин, — что мистер Форестед сходил в холл и взял для нее конверт у портье. А так миссис Риш все время была одна. Ушла она часа этак полтора назад.

— Спасибо, Робин. Еще одну «кровавую Мэри», пожалуйста.

В баре было пусто. Я сидела в полном одиночестве. И чувствовала себя так, будто нашла очередной ящик с трупом.

...

101. Я добралась до своей личной дюны и сижу здесь, слегка подшофе, но в безопасности. Всем меня видно, однако наблюдать за мной невозможно. Слишком я далеко для наблюдения. По-моему, это замечательно. С тех пор как умер Колдер, никто не решался обозревать пляж в бинокль. В бинокль смотрят только на айсберг. Подозреваю, что встретиться с кем-нибудь взглядом — даже сквозь линзы бинокля — весьма неприятно. В самом деле, у всех вдруг разом отбило охоту глазеть. Забавно.

Айсберг в такой ситуации — сущий подарок, ведь каждый вправе сосредоточиться на нем. Рискну даже предположить, что все именно этого и жаждут — сосредоточиться на чем угодно, лишь бы не думать о Колдере, который лежал здесь мертвый. Наверно, дело в том, что все мы видим в нем себя.

Вот и я тоже смотрела на айсберг, только что. Солнце клонилось к закату, и ледяная громада, сплошь разрисованная угловатыми, причудливыми тенями, уже чуть меньше напоминает Вашингтон, округ Колумбия, и чуть больше — гору. Эверест, по-моему. Если чего и недостает, то разве что миниатюрных смельчаков-альпинистов — крошечных сэров Эдмундов, махоньких Тенцингов [30], с ниточками-веревками и булавками-ледорубами. Гора-то, вон она, там.

102. Чувствую я себя ужасно, увы.

Похоже, все, кого я люблю и кому доверяю, оказались в беде.

Здешние места стали чем-то вроде Бандунга. Мы пытаемся жить как обычно, будто ничего не произошло, будто мертвое тело на пляже совершенно нормальная вещь. Смерть Колдера обернулась проволочным заграждением вокруг этого пляжа, вокруг наших поступков. Кордоны на шоссе как бы ничего и не значат. Никто о них не вспоминает, и практически никто из здешнего населения не осознает всей серьезности ситуации. Несмотря ни на что, вокруг толпами носятся дети, хохочут. Множество взрослых в купальных костюмах стоят кучками, рассуждают о фондовой бирже, рассказывают друг другу про своих детей, про новые приобретения. Жизнь продолжается на всех уровнях, выше и ниже стрессовой линии. Глядя на лица вокруг, я думаю: если б вы только знали. Но тотчас спохватываюсь: и хорошо, что не знаете.

Я сидела так уже с полчаса, обхватив руками колени и уткнувшись в них подбородком, смотрела на горизонт, щурясь и потея, — как под гипнозом. Запахи, звуки, жар закатного солнца на спине — мне словно бы вовсе не пятьдесят девять, а лет двенадцать. Не хочется поддаваться мысли, что жизнь прошла, что все идет к концу.

По сути своей мысль тюремная. Извечная жажда оказаться где-нибудь еще, в другом времени. Вдобавок постоянное чувство изумления, что когда-то знать не знала боли, и тоска по совершенно особой невинности: по жизни без боли, по жизни без этого осознания.

Сплошные амбивалентности: желание знать и не знать, быть и не быть в ответе; я видела, как через все это прошел полковник Норимицу.

Одна из маминых знакомых умирала. Подругой я ее назвать не могу. Мама пробыла в Ост-Индии не так уж долго и не успела еще обзавестись подругами, когда война разом швырнула всех нас за решетку. Знакомые ее в основном были европейки — голландки, англичанки — плюс одна-две австралийки. Американцы в тех краях встречались редко. Особенно женщины. Коллеги отца большей частью приезжали без жен, а то и вовсе их не имели, потому что были очень молоды.

Американскому нефтяному бизнесу никак не удавалось прорваться на рынок голландской Ост-Индии, и, по сути, изначально отцу предложили работу по причине «голландской» фамилии. Нанял его консорциум, которому требовались особые его таланты. В Сурабаю он выехал, «взяв ссуду» у моего дедушки Вудса, на самом же деле этот хитрый и алчный человек послал его туда со спецзаданием — «проникнуть на нефтяные месторождения и постараться обеспечить наши интересы». В Европе уже началась война, и дедушка Вудс отлично понимал, что пришло время пощипать голландский и британский бизнес, в первую очередь голландский. Отец так и не выполнил дедовых поручений, однако сумел заслужить доверие. С маминой помощью он успешно прорывался в яванское колониальное общество — но настал декабрь 1941 года и положил конец всему.

Должна сказать, что популярностью отец пользовался по праву. Все его обожали, и мне кажется, сложности, возникшие у мамы после его смерти, отчасти связаны с тем, что некогда повергало ее в «очаровательное замешательство»: такой ravissant[31] мужчина, как Джеймс Ван-Хорн, вошел в ее жизнь и пожелал остаться. На протяжении всей их семейной жизни она ждала, что он ее бросит. Мне же оба они казались красивыми и исключительными — пока отец не умер. Только тогда я увидела маму такой, какой она была на самом деле: отраженным образом в забытом, заброшенном зеркале.

Умирающая женщина — мамина знакомая — была одна из тех, что порой появляются в жизни других людей, принося с собой волшебство и тайну, нераскрытую и необъяснимую. У них словно бы нет якоря. Или, точнее, нет потребности в якоре. Мерседес Манхайм тоже из их породы. Мерседес, какую знаю я, живет летом на Ларсоновском Мысу, и только там наши жизни соприкасаются, а в Нью-Йорке или в Вашингтоне мы сталкиваемся крайне редко, разве что на каком-нибудь званом ужине. Ту Мерседес, какую знают другие, можно встретить, скажем, в аэропорту Каракаса или в спальном вагоне Транссибирской железной дороги. Умирающая была такой же. Звали ее Дороти Буш.

Она приехала в Сурабаю из Сингапура, а в Сингапур — из Шанхая. А до того снялась в нескольких фильмах в Голливуде. В Голливуд же явилась из аляскинского Нома. Очень быстро понимаешь, что незачем спрашивать таких людей, как и почему они совершают подобные скачки. Просто так получается. Я очень сомневаюсь, что они сами отдают себе отчет в этих как и почему.

Зимой 1944-го, когда Дороти Буш умирала в импровизированном бандунгском лазарете, ей было, наверно, около сорока пяти. Блондинка с прямыми волосами. Я помню, какой она была до интернирования: редкостная красавица с хрипловатым смехом и характерной привычкой отводить упавшие на глаза прямые светлые волосы. Она словно бы делала кому-то знак рукой. Редкостная красавица, но совершенно не такая, как Гарбо или Дитрих. Редкостность ее красоты заключалась в том, что складывалась она из элементов, которые мы обыкновенно с красотой не связываем. Дороти инстинктивно умела себя подать и оттого была прекрасна. У всех и каждого дух захватывало, когда она в светло-бежевом костюме из натурального хлопка почти под цвет волос (однажды я видела на ней такой) выходила из-за угла и острым взглядом умных голубых глаз мгновенно выхватывала всех лучших людей в комнате. Подле нее мог толпиться десяток людей, но она словно бы находилась с каждым из них наедине.

Я быстро подпала под власть ее чар. Обожала слушать, как она рассказывает эпизоды своей жизни, будто охотиться на китов, и курить опиум в китайских притонах, и говорить Чарли Чаплину, что не пойдешь за него замуж, — самые заурядные вещи на свете. И вот теперь она умирала. От некой разновидности церебральной малярии, которая терзает свою жертву ужасными головными болями, приступами горячки и пугающе долгими периодами беспамятства. Такие странные болезни стали появляться в последние годы

Вы читаете Ложь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату