своей чертовой чековой книжки и дал мне, а чековых книжек у него, между прочим, не то три, не то четыре. Я, во всяком случае, не знаю — сколько. Если хотите — сами сосчитайте.
И все-таки я его люблю…
Поэтому вместо того, чтобы снять кольцо, я бросила в него сумочкой — своей светло-коричневой сумочкой из кожзаменителя — и попала ему в лицо. Он не стал уворачиваться, он просто сидел неподвижно, и сумочка угодила ему в лоб. Разумеется, он моргнул; человек не может не моргнуть, когда что-то летит ему прямо в лицо, это рефлекс. Но в остальном мой профессор даже не шелохнулся, не попытался хотя бы наклонить голову. Сумочка царапнула его по дбу и завалилась за кровать, а он все так же сидел и смотрел на меня.
Я подняла сумочку. Просто не знаю, что это за человек!..
— Так за что ты меня любишь, Эл?
— Не знаю. Просто люблю и все.
У него был такой вид, что любая на моем месте пожалела бы его, но я с собой справилась.
— Рассказывай, — говорю я. — Рассказывай все. Это прозвучало как ультиматум.
Но он только сказал:
— Тебе даже не известно, как добраться до университета. А я ему:
— Очень даже известно. И еще я знаю, что ты читаешь лекции по философии Платона и Аристотеля, а твой семинар имеет номер 203.
Он не нашелся, что на это сказать. Не сразу нашелся, а кроме того, я его опередила. Я сказала:
— И вовсе я не шпионила, потому что я — твоя жена.
Тут он встал — встал и даже не заметил, что сбросил на пол всю мою одежду. Мой профессор спит в костюме Адама, и я готова поспорить на что угодно: вы в жизни не видели такого волосатого мужчины.; У него волосы растут и на спине между лопатками, и на животе, и в других местах. Если не считать небольшой лысинки на макушке, у него не кожа, а сплошной мех. И должна признаться — я считаю это очень, очень эротичным.
Вы скажете: я спятила? Не знаю, вряд ли. Кстати, я опередила его еще в одном: не успел он подняться, как я уже протянула ему его любимую одежду — этот его французский свитер и прочее. Одежда Эла хранилась в специальном мешке на молнии, какие дают в химчистках, потому что иначе вся она давно бы потерялась или испачкалась. (Я уже упоминала, что квартира, в которой он жил, перед тем как переехать ко мне в мотель, была больше похожа на переполненную пепельницу, чем на человеческое жилье.) В мешке, в отдельном пакете, были даже ботинки.
— Вот, — говорю я и протягиваю ему одежду. — Одевайся. Я буду ждать тебя в Бантинг-холле, в аудитории 214-1.
Пусть поорет, выпустит пар, думаю я, потому что слышу негромкое гортанное ворчание, которое, как мне известно, всегда предвещает грозу: «Гр-рм, гр-рм, гр-рм…».
Но, в конце концов, не одному ему сейчас плохо.
И прежде чем Эл успевает сказать хоть слово, я выбегаю из номера и с грохотом захлопываю за собой дверь. Выбегаю — и едва не налетаю на мистера Балтазара, который стоит в коридоре прямо напротив нашей двери. Что он там делал, я не знаю — может, подслушивал у замочной скважины, старый козел. Лицо у меня красное, вены на шее и на висках вздулись, глаза мокрые, а он глядит на меня пристально, точно кот на мышиную нору, и кивает. Морда у него — одна сплошная морщина, одежда изжевана, брови топорщатся, как старая зубная щетка.
— Что вам надо? — говорю. А он отвечает:
— Я знаю, это все ваш лось. И если ива погибнет, в этом будете виноваты вы!..
Можете не сомневаться: в Бантинг-холле, среди всех этих девчонок, едва вышедших из школьного возраста, я выглядела как самая настоящая старая калоша, хотя на мне был мой лучший светло-бежевый брючный костюм. Который, кстати, изрядно пованивал нафталином. Щеки у меня горели, по спине текло, но я вовремя вспомнила, что я — чертова профессорша, и немного успокоилась. Кроме того, никто из этих молокососов не обращал на меня внимания. Каждая соплячка считала себя примадонной, каждый сопляк — примадоном; иными словами, им было не до меня. Они насмотрели ни на кого. Им было нужно только одно — чтобы все смотрели на них, но я не собиралась доставлять им это удовольствие.
Аудитория 214-1 оказалась большим залом с наклонным полом. Кресла здесь стояли рядами, как в кино, только перед каждым был маленький столик, на котором можно писать. Я сидела в одном из задних рядов — аккурат между двумя девицами, каждая из которых была страшна, как семь смертных грехов, однако исходивший от них запах богатства и умело наложенная косметика делали их весьма и весьма привлекательными. Я сама едва в них не влюбилась — до того миленькими они казались. Разумеется, упакованы они были по самую макушку: у каждой и портативный компьютер, и сотовый телефон; одна — во французском берете, другая набросила на плечи свитер крупной вязки и завязала рукава на груди (в точности как Альцибиадис, когда я увидела его в первый раз).
Иными словами, рядом со мной сидели две самые обычные богатенькие стервы.
Глядя на них, я почти пожалела, что не пошла учиться в колледж.
Чтобы не выделяться, я захватила из дома несколько листов бумаги и ручку. Теперь я достала их из своей сумочки из коричневого кожзаменителя, положила на столик перед собой и выглядела, наверное, как остальные студентки. Я больше не краснела и не потела — я строчила. А писала я вот что:
Узнаёте? С этого я начала свой рассказ, только теперь я следила за орфографией и расставляла запятые. Я как раз дошла до того момента, когда мы с Элом поехали в кино, когда все вокруг неожиданно затихли. Я подняла голову. На возвышение внизу всходил…
Мой лось.
Я не вру.
Клянусь!..
Почему-то я сразу поняла: мой лось и мой муж — это одно и то же существо. Я вышла замуж за лося. Впрочем, Альцибиадис почти наверняка был не простым лосем; его превращения, подумала я, как-то связаны с луной. Что ж, такие вещи иногда случаются, рассудила я, и ничего удивительного в этом нет. Это как предвыборный значок: если взглянуть на него под одним углом — видно лицо кандидата; под другим — какой-нибудь политический лозунг. Я готова поклясться, что все эти студенты и студенточки видели перед собой совершенно нормального мужчину в белой сорочке, шерстяных брюках и оксфордских туфлях, в то время как я видела лося. Должно быть, подумала я, после того, как я швырнула в него сумочкой, ему стало стыдно, и он решил показаться мне в своем натуральном виде.
Ну как, скажите на милость, можно не любить человека, который так переживает из-за самой обыкновенной семейной ссоры?
В эти минуты Альцибиадис выглядел… даже не знаю, как сказать. Одухотворенным, что ли… Одухотворенным и страдающим. Медленной поступью он взошел на возвышение внизу, встал за кафедрой, тряхнул своей лосиной бородкой, замычал и зафыркал. Весь зал дружно вздохнул и начал писать конспекты.
Потом студенты и студентки задавали вопросы, и он снова мычал и всхрапывал, а они опять записывали.
Я смотрела на моего лося и чувствовала, что влюбляюсь в него с новой силой. Мне хотелось подойти к нему, обнять за шею, поцеловать в нос с горбинкой и погладить его тяжелые рога, но я только склонилась