насовсем.

Твоя мать.

Художник Алехандро. Его пальцы, выводящие линии, движения смуглой руки. Плохой художник? Мне это никогда не приходило в голову, как и то, что она могла чувствовать себя лишней. В Гуанохуато мать была прекрасна, носила белое платье и римские сандалии с высокими завязками. Когда она их снимала, я трогала оставшиеся на коже перекрестья. Дома были сливочно-желтые и коричневатые, отель со ставнями на окнах, дверь с затейливым узором выходила на мощеную дорожку. Тонкие стены, было слышно, что говорили вокруг. Когда мать курила траву, приходилось выдыхать дым сквозь балконную дверь. Комната странная, горчичного цвета, в высоту больше, чем в ширину. Матери нравилась эта комната, она считала, в таких хорошо думать. На улице дрались шайки мариачи, каждую ночь доносилась музыка, мы слушали ее, лежа в постелях под сетками.

— Ну что? — спросила Рина. — Ее выпускают?

— Нет, — сказала я.

Помню, как мы уезжали из Сан-Мигель-де-Альенде в игрушечном «ситроене» Алехандро, его белая рубашка резко оттеняла медную кожу. Неужели мать признавалась, что сделала ошибку? Если бы только она была способна на такое. Чистосердечное признание. Тогда я могла бы солгать для нее, договориться с адвокатом, встать на трибуну и поклясться без тени сомнения, что она никогда… Наверно, это было самое большее, на что мать была способна в смысле признания ошибки или вины.

Я тоже хотела бы, чтобы мы навсегда остались в Гуанохуато.

Потом уехала Ники. Она собиралась петь в группе из Торонто, которую отыскал Вернер. «Поехали со мной», — сказала она, складывая сумки в свой автомобильчик. Я протянула ей саквояж, раскрашенный под зебру. Обе мы улыбались, чтобы не расплакаться. Ники дала мне листок с адресами и телефонами, но я знала, что они бесполезны. Пора привыкнуть — люди уезжают, и ты больше никогда их не видишь.

Через неделю Рина привезла в комнату Ники двух новых девочек, Шану и Ракель, двенадцати и четырнадцати лет. Шана страдала эпилепсией, Ракель не умела читать, осталась на второй год в седьмом классе. Новая партия брошенных детей в секонд-хенде Рины Грушенки.

Пришел сентябрь с волнами пожаров. Огонь бушевал в Анджелес-Крест, в Малибу, в Алтадине, захватил весь Сан-Габриэль, добрался до Сан-Горгонио. Эти огненные недели были словно горящим обручем, сквозь который город должен был проскочить в безмятежную октябрьскую синеву. В «Жаб-тауне» на этой неделе три раза стреляли — произошло нападение на бензоколонку, убили приезжего, случайно заехавшего на своем автомобиле в тупик мрачной вангоговской ночью, безработный муж-электрик застрелил жену после домашней ссоры.

Именно в эти дни, в пору огня и олеандра, Сьюзен наконец позвонила. «У меня было много работы с другим процессом, — объяснила она, — но все остается в силе. Я оформила тебе свидание на послезавтра».

Меня тянуло заартачиться, отказаться от своих слов, заявить, что я не могу послезавтра, придумать еще какой-нибудь предлог, но все-таки я согласилась. Вряд ли я буду когда-нибудь больше готова к этому, чем сейчас.

Белесым утром, уже сдавшимся на милость горячему кнуту ветра и карающей жаре, за мной приехала Камил Бэррон, ассистентка Сьюзен, и мы с ней проделали долгий путь во Фронтеру. Сели за оранжевый столик под тентом, взяв из автомата по банке ледяной газировки; мы прикладывали их то ко лбу, то к щекам. Сейчас должна была выйти мать. Пот стекал у меня по спине, между грудей. У Камил в узком бежевом платье был усталый, но стойкий вид, волосы по краям модной короткой стрижки потемнели от пота. Хорошо, что она не заводила разговоров со мной. Она была только девочка на посылках.

— Смотрите, идет, — сказала Камил.

Мать стояла у ворот и ждала, когда их откроют. Тонкая, крепкая, она и сейчас выглядела прекрасно. Светлые волосы были собраны сзади в узел, скрепленный карандашом. Полтора года. Я встала. Мать шла к нам осторожными шагами, щурясь от солнца, выбившиеся прядки у висков колыхались на ветру, как дым. Несколько новых морщин прочертили загорелую кожу; мать постепенно становилась худой и жилистой, словно белый колонист в Кении. Но она не изменилась за это время так сильно, как я.

Войдя под навес, она остановилась, но я не сделала ни одного движения навстречу. Пусть смотрит, какой я теперь стала. Зеленая кислотная майка с «тракторной» молнией, разводы темных теней, подводка на глазах, каскад серебряных колец в каждом ухе. Полные женские ноги, обтянутые юбкой с блошиного рынка, — Сергею нравилось откидывать ее мне на плечи, — бедра, потяжелевшие груди. Босоножки с высокой платформой, взятые напрокат у Рины для такого случая. Уже не розовая девочка в изящных туфлях, не обеспеченная сирота. Теперь я одна из девушек Рины. Я могла бы сойти за любую, катящуюся прямиком во Фронтеру. Только не за ту милашку, которая попалась на чеках. Мать уже ничего не сможет у меня отобрать. Хватит.

Впервые она не улыбнулась, увидев меня за оранжевым столиком. Шок исказил ее лицо. Я была рада это видеть. Камил вяло смотрела на тент мимо наших голов, потом поднялась и ушла в бетонное здание для посетителей, оставив нас одних.

Мать взяла меня за руку. Я не сопротивлялась.

— Когда я выйду отсюда, мы с тобой все наверстаем, — сказала она. — Я постараюсь дать тебе все, что могу. Даже через два-три года тебе будет нужна мать, разве не так?

Она держала меня за руку, стояла совсем рядом. Словно какой-то инопланетянин говорил сейчас ее губами. Что она в этот раз пытается мне навязать?

— Кто сказал, что ты выйдешь отсюда?

Мать уронила мою руку, отошла на шаг. Аквамариновые глаза стали тусклыми, как дроздовые яйца.

— Я обещала только поговорить с тобой, а не свидетельствовать в твою пользу. Я хочу предложить тебе сделку.

Дроздовые яйца стали пепельного цвета.

— Какую сделку? — Она облокотилась на подпорку тента, сложив руки поверх джинсового платья, того самого, в котором я видела ее последний раз полтора года назад. Сейчас оно стало на два тона светлее.

— Обмен, — сказала я. — Где ты хочешь сесть, здесь или под деревьями?

Мать повернулась и пошла к своему любимому месту во дворике для свиданий, под большими белоствольными смоковницами. Мы сели спиной к охране на жесткую, выжженную солнцем траву, оставлявшую отпечатки на голых икрах. Мать грациозно подобрала ноги, как принцесса на лужайке. Сейчас я была выше и шире ее, не такая изящная и прекрасная, но твердая и большая, как кусок необработанного мрамора. Я повернулась в профиль к матери — не было сил смотреть ей в лицо, произнося такие слова. Мне не хватало мужества, ее горькое удивление могло оглушить.

— Сделка такая. Есть некоторые вещи, которые я хочу знать. Ты мне расскажешь о них, а я сделаю то, что ты хочешь.

Мать сорвала одуванчик, сдула белые пушинки.

— Или?

— Или я скажу правду, а ты останешься гнить здесь до самой смерти.

Под ней зашуршала трава. Когда я снова посмотрела на мать, она лежала на спине, разглядывая то, что осталось от одуванчика.

— У Сьюзен есть множество способов опровергнуть твое свидетельство.

— Но оно тебе необходимо. Ты сама это прекрасно знаешь, что бы Сьюзен ни говорила.

— Кстати, ты отвратительно выглядишь. Девка из мотеля у Сансет, пятнадцатидолларовый отсос на стоянке.

— Я могу одеться как угодно. Если хочешь, приду в белых гольфах.

Мать катала одуванчик между ладоней.

— Только я могу подтвердить, что у Барри была к тебе нездоровая привязанность. Что он преследовал тебя. Я могу заявить, что он угрожал тебе самоубийством, имитировал его раньше, чтобы наказать тебя за разрыв. — Вспомнились ее мутные глаза по ту сторону проволочной сетки. — Только я могу рассказать,

Вы читаете Белый олеандр
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату