государь, стало три-четыре, а то и десять властителей. Беи и их наследники дрались между собой, опустошали селенья, вытаптывали поля, жгли города. Терпение народов иссякало.
На беседы с пришлыми дервишами, на обдумывание принесенных ими известий, на занятия с мюридами — с ними он делился всем, что познал сам, — уходил день. Для чтенья и работы над рукописью, коей он, как щитом, прикрылся от любезности кадия Куббеддина, оставалась ночь.
Шесть лет назад в Эдирне закончил он трактат по правоведению. В нем утверждалась непреложность единого закона для всех. Законовед-факих, доказывал он, обязан проникнуться духом закона, а не бездумно следовать букве, не поддаваться нажиму повелителя, а слушать лишь повеление закона и своей совести, выносить решенья, исходя из обстоятельств и условий, а не просто повторять те, что были некогда приняты авторитетами. Свои утверждения он подкрепил разбором множества фетв, то есть юридических заключений, приведенных в четырех сборниках, по коим учили в медресе и судили правоверных рядовые кадии.
Сей трактат, написанный на языке науки, языке арабском, он назвал «Летаиф-ул-Ишарат», что означало «Благости предуказаний», подразумевая, что благость доступна тем, кто следует предначертаниям единого для всех закона.
Благость сия, однако, оказалась за семью печатями для тех, кому предназначалась книга. Тугим умам османских улемов и учеников медресе, не искушенным в тонкостях юриспруденции и терминологических дефинициях, разработанных в столицах мусульманской науки — Каире, Самарканде и Багдаде, текст трактата был явно не по зубам.
Когда он занял пост кадиаскера, то есть главы духовенства, и встал тем самым над всеми судьями державы, явилась необходимость ясней и проще растолковать те цели, что он преследовал в трактате, дабы не очень образованные, но честные ученики его, которыми он начал замещать мздоимцев, лизоблюдов и тупиц, могли бы действовать согласно смыслу, что вкладывал он в законность.
Все пошло прахом, прежде чем он успел завершить вторую книгу, задуманную как комментарий к первой и названную им по сей причине «Тесхил», что значит «Облегчение». Лишь здесь, в Изнике, прошлой ночью удалось ему докончить последние страницы.
Обычно, одолев какой-либо высокий перевал в науке, Бедреддин чувствовал не удовлетворение, а опустошение. Требовалось время, чтоб осознать свершенное и обнаружить впереди вершины повыше прежних, ибо нет конца пути для тех, кто отправился на поиски истины. Познавший подобен птице, вылетевшей из гнезда и не нашедшей цели. Но и обратно ей уже нет дороги.
Так было и теперь, по окончании трактата. С одной лишь разницей: опустошенность на сей раз была не оглушающей, а горькой как полынь. Кому был нужен его труд? Кому он мог принести облегченье?
В те дни, когда он взялся за книгу, еще была надежда. Муса Челеби, младший из четырех сыновей султана Баязида, завоевал престол в Эдирне и просил его принять пост кадиаскера с тем, чтоб установить закон, единый для всей державы.
Всю свою жизнь отказывался Бедреддин от любых постов, которые несли с собою власть. Ведь власть, он это знал, держалась на обмане, насилии и лжи. Но тут, подумав, согласился: его единственной, еще покуда не утраченной надеждой оставался справедливый государь. Надежда — верная пособница палачей! Нашептывая сладкие слова, которые ты сам желаешь слышать, она ведет тебя на плаху. И вот Муса задушен тетивой. А на престоле его брат, убийца. И Бедреддин, избавившись от всяческих надежд на государей, уж больше года сидит в Изнике.
Горечь, нестерпимая горечь выгнала его среди ночи из обители к стенам крепости, на башню Озерных ворот. Что, если даже осуществилось бы несбывшееся? Правление Мусы могло бы стать неслыханным облегчением для народа. Разве этого мало? Да, но облегчением чего? Не гнета ли? Ведь равенство перед законом отнюдь не означает действительного равенства на деле. Не может быть равным простой джигит своему бею, от коего зависит, получит ли джигит надел — тимар — во вновь отбитых у гяуров землях. Не может быть равным хозяин тимара тому, кто только пашет на оброчной земле, будь оба они трижды равны перед законом.
Истина не в облегченье гнета, не в замедлении крутящегося из века в век колеса насилия, а в уничтоженье всяческого гнета.
События последних лет открыли ему, что надобно для этого. Но только теперь во время утренней молитвы на башне Озерных ворот забрезжил ему ответ на вопрос: как совершить сие?
Он вошел в ворота обители и остановился. Из трапезной слышался стук ложек. Не дождавшись учителя, мюриды приступили к обычной утренней похлебке из лука и пареной репы.
Нет, он спешить не должен. Сначала надобно обдумать все до конца, затем обсудить с учениками, и прежде с Бёрклюдже Мустафой, что не сегодня завтра прибудет сюда, в Изник. Слишком велика ответственность за тех, кто пойдет за ним дальше, да что там — за жизни тысяч людей. А еще пуще перед Истиной, чтоб, выйдя с нею в мир, не посрамить ее.
Нежность захлестнула его, даже дыхание перехватило. Нежность к этим людям, что следуют за ним по миру столько лет. Без них и он ничто, и Истина сама: она ведь является через людей, которые ей преданы до конца, как эти, сидевшие сейчас за трапезой в обители Якуба Челеби в Изнике.
Бедреддин отодвинул волглый от ночной сырости суконный полог и вошел в трапезную.
Все встали, опустив голову на грудь: видно, стыдились, что не дождались его. Он сделал знак — садитесь, дескать, и, заняв свое обычное место во главе скатерти, облокотился на подушку, откинулся к стене.
От еды отказался. Сей день был слишком важен, многое предстояло сделать, а еда — он знал это с тех пор, как стал мюридом шейха Ахлати, — затемняет разум, ослепляет сердце.
Он обвел глазами трапезную, подолгу задерживаясь взглядом на каждом из своих учеников, словно видел их впервые.
Акшемседдин ел истово и чинно, как подобало крестьянину. Красивое лицо, обрамленное курчавой каштановой бородкой, было сосредоточено на какой-то одной мысли.
Совсем юнцом пришел Акшемседдин в Эдирне и повалился ему в ноги.
— О шейх, не откажи в милости принять учеником раба твоего!
Бедреддин поднял его с земли.
— Я не шейх, а ты мне не раб. Пред Истиной мы все равны. А ты, насколько я понял, ее взыскуешь, не так ли?
Парень кивнул головой.
— Раз так, скажи, что знаешь, чему учился?
— Учился Корану у муллы Хусрева, знаю читать, считать, немного писать.
— Что хочешь узнать?
— Хотел бы знать, как жить по закону… — Юноша помялся. — Если будет на то ваша милость, ход светил мне любопытен… Сызмалу в небо глядел, за что и прозван звездочетом…
— Ход светил познать можно… Но чтобы получить ответ на первый твой вопрос, и жизни может не хватить. Сто потов сойдет, да все окажется напрасно, врагов наживешь смертных, а друзей день ото дня все меньше. Подумай хорошенько, готов ли?
— Готов, о шейх!
Парень снова повалился было в ноги. Он удержал его за плечи. Прислонился лбом к его лбу. Затем отстранился и долго глядел в глаза, испытуя.
— Что ж, ладно, коли так…
И вот они вместе уже девять лет, и каких лет!..
Белолицего, белобородого Абдуселяма, что ел, опустив к миске выцветшие от старости голубые глаза, он впервые увидел на острове Хиос. После диспута с френкскими и византийскими священниками ночью явились к нему два греческих монаха: хотим, дескать, принять твою веру, и все тут.
— Если слова наши запали вам в сердце, — ответил он, — если мысли наши близки вам, для нас все едино, какой вы веры — христианской, иудейской иль мусульманской.
— Завтра вы отплываете, говорят, а мы хотим всегда быть с вами. Так будет вернее.
— Насколько мне известно, за это вас добром здесь не одарят. А нам нужны друзья не мертвые — живые.