загнанные лошади, новобраные ратники на стане, устроенном в ущелье Красного ручья. Гюндюз брал сюда лишь тех, кому это было по силе, а рвались в дело все деревенские поголовно. Готовы были сечься с врагом за великие обиды свои. Но вот беда — никто из них до сей поры не держал ни лука, ни сабли. Гюндюз гонял их до седьмого пота и только головой качал: молодые-де еще туда-сюда, а те, что постарше, хоть крепки, как бугаи, да больно уж корявы.
Слышались старому поэту и звон наковален, и пыхтенье мехов у плавильных печей, куда свозили руду со склонов Акдага. В кузнях спешно ковалась воинская справа. Виделись ему и греческие рыбаки, по колено в темной воде тянувшие артельный невод, где звезды мешались с рыбьей чешуей, и обрамленное венцом рыжих волос смеющееся лицо кормчего Анастаса, назначенного капитаном повстанческого флота из двух хиосских ладей и военачальником судовой рати в полсотни бойцов.
Шейхоглу Сату и его ученику поручалось оповестить о происшедшем шейха Бедреддина в Изнике и Ху Кемаля Торлака в Манисе. На случай, если по их возвращении все дороги к Карабуруну по суше окажутся наглухо перекрытыми, условились о месте на побережье, откуда их, так же как выборных из Айдына и Сарухана, доставит на полуостров Анастас.
Вспоминая о порученье, коим осчастливил его Деде Султан, старый поэт ощущал такой прилив сил, будто с головы до ног обливал его солнечный свет, а не холодный моросящий дождь, сыпавший вторые сутки с серого неба в дорожную грязь. В голове его слова сходились друг с другом, сталкивались, оседали на дно. Слова, подобные бликам на глади моря. Слова, похожие на обкатанную волнами гальку. Слова — как ларцы с секретом. Слова — распахнутые глаза. Слова — податливые и жгучие, как медузы. Свистящие, жалящие, точно стрела.
После того как, миновав перевал, они ко времени третьей молитвы увидели перед собой город Ниф, слова сами собою сложились в строки, а строки в стихи. Он запел, а ученики подтянули, приведя в изумление сидевших в засаде воинов.
— Насчет расплаты ты прав, старик! А ну, брось оружие!
Из-за сетки дождя возник злой, как див, усатый воин с обнаженной саблей в руке. Заметив справа и слева вооруженных людей, Сату оглянулся: за спиной Дурасы Эмре и Ахмеда тоже стояли воины. Он неторопливо снял кобуз с шеи, на вытянутых руках протянул его усачу:
— Держи, почтенный!
— А вы?
Дурасы Эмре и Ахмед отдали свои зачехленные инструменты.
— Это все?
— Другого оружия не носим.
— Кто такие? Откуда и куда идете?
— От Измира в Бурсу. А кто, мог бы и сам догадаться.
— Поговори у меня, поговори!
Усач — судя по всему, он был главным — жестом приказал следовать за собой и повернулся к лесу. Через несколько минут они очутились под неким подобием навеса, устроенного возле громадного граба.
Усач расположился на стеганой подстилке. Указал место Шейхоглу Сату и его спутникам на траве, правда, почти сухой. Остальные, не снимая руки с оружия, уселись плотным кольцом вокруг, не считая дозорных у дороги и возле навеса.
— Значит, выдаете себя за бродячих ашиков?
— «Кажись тем, что ты есть, или будь тем, чем ты кажешься», — учил Мевляна Джеляледдин. А мы из его подмастерьев.
— Поживем — увидим. — Усач обернулся к Дурасы с Ахмедом: — Расскажите-ка, молодцы, что нового в Измире?
— Спешка, — отозвался Дурасы. — Скачут во все стороны гонцы. На дорогах засады, как у вас.
— А почто спешат?
— Того не знаем.
— Значит, не знаешь. А еще говоришь, что ашик…
— Я только хочу стать ашиком.
— Значит, хочешь стать. А про какую расплату пели?
— Всем нам предстоит расплата перед Аллахом.
— И только?
— Мало этого? — удивился Шейхоглу Сату.
— Поговори у меня, поговори!
Воины глядели на своего десятника с некоторым страхом. Храбрость, конечно, дело хорошее, но и ум десятнику не помешал бы. Неужто не видит: и одежка, и инструмент, а главное, речи — все обличает в них ашиков. А в ашиках, известно, сила колдовская, обижать их не след.
— Значит, ашики вы? Так спойте что-нибудь, — догадался наконец усач.
— Отчего не спеть, — согласился Сату. — Только оружье наше отдайте.
Десятник все так же мрачно поднял с травы инструмент, протянул его Шейхоглу Сату. Тот принял кобуз, положил его на колени, погладил бережно, как ребенка. Тронул струны. Подкрутил колки. И, уставившись взглядом мимо людей в листву, запел:
Десятник испытующе разглядывал странного путника. Морщинистые, ввалившиеся щеки. Жидкая бороденка. Губы запеклись. Горестное, будто иссушенное пламенем лицо.
Точный смысл стихов ускользал от разуменья десятника. Ясно лишь, что обращались они к богу. Какой надобно обладать душевной силой, чтобы так, на равных, разговаривать с самим Аллахом.
— Тебя Юнусом звать?
— Нет, Сату. Юнус Эмре первый мастер — покровитель цеха ашиков. Стихи, что вы слышали, он сложил.
— Значит, своих не стал петь?
— Пел, да вы не приняли всерьез.
— Насчет расплаты, что ли?
— Насчет нее.
И говорит так спокойно, будто никакой расплаты не страшится. Узкоплечий. Сутулый. Старый. Едва волочит ноги в своих облепленных грязью постолах. Не иначе как заговорен.